Госпитальная палата оказалась неплохим местом, когда перестала болеть голова. Не обошлось без осложнений, я шел на поправку по ухабам. Целую вечность провалялся в больнице, так что теперь вполне могу переключиться с Гнилого переулка на мир этой палаты, совершить эдакий межпланетный перелет. И тут и там я пребываю в безвременье. Почти не помню ни врачей, ни нянечек, ни даже других детей. Выживание в подобном состоянии – дело наверняка случайное, иначе как объяснить, что я не помню соседей справа и слева? Зато напротив лежала девочка-малышка. Крошечная, черненькая, кудрявая как барашек, с круглым, лаково отсвечивающим, смеющимся личиком. Никто не мог понять, на каком наречии она лопотала. Так, а вот сейчас я вспомнил, что у нее была не больничная койка, как у детей постарше, а детская кроватка на полозьях, потому что, встав в изножье, эта негритяночка могла раскачиваться вверх-вниз, держась за верхнюю перекладину. Болтала она не переставая. Смялась и пела, лепетала какую-то бессмыслицу любому человеку в пределах досягаемости: врачам, санитаркам, посетителям, старшей медсестре, детям – счастливая и неугомонная. Ничего она не боялась, не ведала печалей, и не было человека, который бы ее не полюбил. Из вереницы кирпичиков я делаю вывод, что она появилась в палате, полежала под скорбным листом, выздоровела и удалилась. Но стоит мне подумать о той палате, она всегда там: крохотная фигурка с черными как вакса ручонками и черной блестящей мордашкой, раскачивающаяся и смешливая, в белой ночной рубашонке.
Помню я и старшую медсестру, потому что со мной она возилась больше, чем с другими больными. Она была высокая и сухощавая. Пожалуй, даже отличалась особенной, суровой красотой. Носила темно-синее форменное платье и ослепительно белый чепец с крылышками. Отвороты ее рукавов были жесткими, блестящими, узкими в запястье раструбами. Когда она появлялась в палате, мир переставал вертеться. Обычным нянечкам мы давали жизни, но вот старшей медсестре – никогда. Ее окружал кокон благоговения. Не исключаю, что здесь сыграла свою роль почтительность младшего медперсонала, но лично мне кажется, что внушаемый ею трепет был столь же естественным, как и материнская ласка.
Я ей обязан.
Кто-то из нянечек сказал мне, что моя мать слегла и потому не может меня навещать. Это известие я принял без раздумий, из-за того что был всецело увлечен безграничным миром палаты. Уж не знаю почему, но моя тумбочка всегда ломилась от гостинцев, как и у других детей, а посетители считались чуть ли не коммунальной собственностью. Вот я и делил их со всеми остальными. Тогда все было устроено иначе, сплошное изобилие и порядок. Но однажды пришла старшая медсестра и присела ко мне на кровать, вместо того чтобы встать рядом. Она сказала, что моя мама умерла – попала в рай и теперь счастлива. А затем протянула мне вещицу, о которой я мечтал, даже не веря, что хоть когда-нибудь смогу стать ее обладателем: кляссер и несколько конвертов со всяческими марками. В конвертах были устроены окошечки, через которые были видны разноцветные квадратики. А еще имелся пакетик с карманчиками-клеммташами из кальки, одна сторона матовая, другая поблескивала клеем. Велев мне открыть пакет, она показала, как вставлять марку в клеммташ и отыскивать нужную страну. Должно быть, она просидела со мной немало времени, потому что я помню, что с великим прилежанием заполнил кляссер кучей марок. Насчет скорби ничего доложить не могу. Даже цвета не вижу. Помню лишь один глубокий, насквозь пронзивший меня всхлип, из-за которого я расплескал горькую жидкость в стаканчике, принесенном старшей медсестрой, так что пришлось послать нянечку за новой порцией. Потом я задремал над своим альбомом, а когда проснулся, в палате ничего не изменилось, разве что к жизни добавился очередной факт, с которым – как мне сейчас кажется – я успел смириться, испив из бездонного колодезя смиренномудрия.