Мы доставили советника в больницу и принялись ждать. Наконец, наступил такой момент, когда мы взглянули друг на друга, оказались лицом к лицу – и нам обоим сразу стало ясно множество вещей. Потом мы отвезли его домой, и я вновь стал ждать внизу, в прихожей, пока Тэффи укладывала отца в постель. Она спустилась и молча встала – потому что можно было только смотреть, а словам тут места не было. Она накинула шарф (думаю, отцовский), и из дому мы вышли вместе. Направились в какой-то паб со светомаскировкой и уселись, держась за руки и еле соображая из-за непреодолимого чувства взаимообретения. Целовались прямо на людях, без стыда или напускного вызова, и хотя кругом сидел народ – только руку протяни, – мы с ней были наедине. У каждого из нас имелись важные обязательства на стороне, и все ж без тени сомнения мы понимали, что не должны упустить друг друга. Не помню, насколько подробно мы это обсуждали или хотя бы делились чувствами. Той же ночью она пришла в мою спартанскую обитель, и мы занимались любовью, необузданной и взаимной. В конце концов, мы были коммунистами, наша личная жизнь касалась только нас. Мир разлетался на куски в затянувшемся взрыве. Никто из нас не рассчитывал на долгую жизнь. А потом она вернулась домой, оставив меня размышлять о ее следующем визите и о Беатрис. Что прикажете с ней делать? Вот что конкретно мог я сделать? Отказаться от Тэффи? Надо полагать, именно такой ответ дал бы философствующий доброхот-нравоучитель. Так что мне теперь, жить до конца своих дней с Беатрис, ежеминутно зная, что я люблю Тэффи?
В конечном итоге я не предпринял ничего. Просто следил за тем, чтобы они не встречались. Бедняжка Беатрис мне наскучила. Былое волшебство, привычный нервный подъем притупились или вовсе перегорели. Я уже не хотел ее постигать, уже не считал, что в ней содержится какая-то тайна. Она вызывала у меня жалость и раздражение. Я пробовал это скрывать, надеясь, что время подскажет, но, как выяснилось, для этого я был недостаточно толстокожим. Беатрис заметила, поняла, что я охладевал, отстранялся. Цеплялась она за меня крепче, чем раньше; ее лицо и соски плотнее вдавливались мне в живот. Наверное, если б я нашел в себе смелость взглянуть ей в глаза, то смог бы увидеть весь тот ужас и страх, которые так и не попали на мои картины, но я не встречался с ней взглядом, ибо стыдился. Беатрис льнула ко мне в слезах и смятении – молчком.
Она была воплощением образа обманутой женщины, попранной и беспомощной невинности. За давностью лет я чувствую в себе достаточно цинизма или отчужденности, чтобы подвергнуть сомнению угол наклона ее подбородка. Прием из оперного арсенала? Не думаю, что она обладала эмоциональными ресурсами. Она была искренней. Беспомощной и перепуганной. В цепляющихся руках читалась жалкая толика силы, словно она физически хваталась за то, что ускользало от нее эмоционально. К тому времени я вполне ознакомился с ее слезами и, если б был достаточно брутальным, мог бы даже счесть, что поквитался с ней за свои неразделенные постельные метания в студенческую пору; сейчас я видел водицу горя, густомедовой росой обметавшую ее ресницы или сбегавшую по щеке, вычерчивая перевернутый восклицательный знак из текста на испанском. В промежутках между ее появлениями в моей комнате или когда учебный план не позволял ей меня видеть, Беатрис вырывала по давно перевернутому листку из моего дневника, сиречь писала мне письма. С обстоятельными, дотошными расспросами. Что происходит? В чем она повинна? Что ей делать? Неужели я ее разлюбил?
Как-то раз я по проселочной дороге вышел к шоссе и наконец увидел, отчего поднялся шум: кошка угодила под машину, да так, что потеряла жизней пять из своего девятикратного запаса. Злосчастная, жуткая тварь ползла прочь и визгом призывала собственную смерть. Я бежал, заткнув пальцами уши, пока не выкинул корчащееся создание из головы и смог вновь разыгрывать в уме пьеску «А что если, или Когда же улыбнется счастье?». А все потому, что, как уже я говорил, в этой ограниченной вселенной, где нет ни единой детерминанты, кроме моего собственного существования, заботиться и волноваться надо лишь о покое и услаждении вот этого султана. Отсюда получаем, что все заключено в обнаженном нерве моего одноглазика, гомункула, рога-распялки; это и есть смысл моей охоты на Беатрис. В ее курьезном и полузабытом образе на приступочке с палладианским мостом на заднем плане я сейчас не вижу ничего, кроме свидетельства силы самообмана, на который способен разум. Не было никакого света в ее лице. И если хорошенько присмотреться, из-под кожи проступали изъяны, а за уголками глаз лежало по треугольничку темноты, вещающей о долгих ночах. В ее власти было лишь обвинять, угрожать скелетом в чулане, а в нашей ограниченной вселенной на этом легко поставить крест.