Читаем Свои полностью

Они ушли на кухню ужинать, где их ждала мама, я вошел в комнату. Шагнул к окну. На подоконнике лежали журналы («Огонек», «Родина», «Наше наследие») и тот номер «Литературки», пушистая вата, коробка со спичками. Я думал о том, что оскорблен. Машинально нашарил спичку, вытащил, чиркнул. Вата вспыхнула мгновенно и празднично. Загорелись бумаги, заплясали, попадали. Вспыхнули занавески. Огонь побежал по полу змеей. Я принялся бросать на эту быструю змею одежду из шкафа. Наконец я сорвал с себя свитер и тоже размашисто швырнул в костер. Мечущимся среди огней, полуголым, меня и обнаружил папа, привлеченный запахом гари. Взрослые быстро погасили пожар.

Отец был бледен, взглянул пристально, легонько замахнулся. Замахнулся – и все.

Интересно, что он не вел со мной воспитательных бесед – ни после ухода из дома, ни после потопа и пожара. Я говорил «прошу прощения», и этого оказывалось достаточно.

С шести лет он обучал меня английскому. После завтрака мы читали английские книги, лежа на даче в яблоневом саду на старой продавленной раскладушке. Папа говорил, что это наша лодка, и шутливо сипел: «Держись, браток!», мол, не упади в зеленые волны травы. После обеда мы ехали в лес, мама – на своем велике, я – у папы на раме, и там продолжались уроки. В стране объявили антиалкогольную кампанию, а в детской книжке фигурировали друзья по имени Нора и Джон, и он придумал лозунг: Nora and Jоhn like odekolon!, который я повторял под его одобрительный смех. Иногда мама вспоминала отцовские стихи. «Лето слишком прекрасно, чтоб долго продлиться!» – вздыхала она. Он легко махал рукой с полуулыбкой. Он не отрекался от стихов прошлого. В отличие от моего крестного авангардного поэта Красовицкого, который, уверовав, все свои стихи испепелил.

Папа был скуп на похвалы, хотя за лето я стал читать и говорить на английском. Вообще, папа никогда не препятствовал всерьез мне в моих делах (литературных и, так сказать, общественных), но уж точно никогда их не приветствовал и в них не помогал. Зато как он по-детски сиял, когда я шел в храм! Уже в четыре я переступил порог алтаря, в восемь стал алтарником: был одет в стихарь, читал молитвы перед народом, ходил со свечой впереди крестного хода – годами. До семнадцати, до поступления на журфак МГУ. Сначала я был увлечен, позднее отлынивал и прислуживал из любви, чтобы папу не огорчать.

В школе по настоянию родителей я единственный не вступил в октябрята, а затем в пионеры. А вскоре, к радости родителей, советская система рухнула. Папу пригласили преподавать в духовную академию и поставили настоятелем беленького храма святителя Николая на улице Большая Ордынка.

Приветствовавшие перемены, родители скоро разочаровались. Они ждали расцвета. В храм повалили бомжи, беспризорники, беженцы, голодные старушки, просившие хлеба. Однажды на моих глазах мужчина сорвал со стены икону и выбежал из церкви. Я погнался за ним, настиг возле Марфо-Мариинской обители, вор проскрежетал: «Спокойной ночи, малыши» – и побежал дальше. Отец не переносил «разврата», а теперь похабщина торжествовала всюду и везде. Конечно, он был разочарован. А потом случилась московская гражданская война.

Помню горячий спор у нас в гостиной. Литератор Игорь Виноградов и Сергей Юрский, которого папа крестил. Спорят о танках и о стрельбе…

В те дни осени девяносто третьего наметился разлад отца с частью любившей его интеллигенции. Помню, как перед Новым годом пришел к нам в гости парижанин, писатель Владимир Максимов, отказывался от обеда и только налегал на клубничное мороженое, и они с отцом сидели полдня и единодушно говорили о трагедии того октября.

«Почему же они не пошли со всеми либералами в одну сторону?» – думаю я. Наверное, они крепко были связаны с простонародной жизнью, слишком сочувствовали униженным, оскорбленным, отверженным. Корни их уходили глубоко. Максимов рос в детдоме, отец – в тайге.

Мою бабушку Анну Алексеевну перевезли к нам из Свердловска незадолго до ее смерти.

– Венчик послушный был. Что ни скажу – сразу делал, с радостью. В поле сено собирать детей направила. Прихожу. Венчик мой один граблями машет. «А где другие? Генка, Зинка…» Он грабли бросил, плачет: «Убегли, все убегли…» В Еткуле при гостинице работала. И один человек деньги забыл в номере. Так Венчик эти деньги нашел, мне ни слова – сразу за ним. Нашел его на станции и все вернул. Тот по карману хлопнул. Точно, пропали деньги. Как он Венчика обнимал! Пришел с ним обратно, говорит: «Вот, мать, вырастила настоящего человека!»

Бабушка умерла в возрасте за девяносто, и отец служил над ней панихиду, а я, вспомнив юное время, обрядился в стихарь и прислуживал, держал большую свечу, и тающий воск обжигал мне руки.

Я взрослел, все реже ходил в церковь, писал прозу, влюблялся, выпивал, курил. Мы не ссорились, но чем старше я становился, тем дальше мы расходились. А может быть, наоборот, в чем-то я повторял его путь.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Сергея Шаргунова

Похожие книги