Кровь и снег… Мне было восемь, с девятого, последнего этажа бросилась девушка. В темноте. На следующее утро снег у дома был окроплен розовым, сугробы лизала собака, которую громко отгоняла дворничиха, замахиваясь плакатно лопатой. Собака отскакивала и снова лизала. А во дворе гуляла, дышала степенно воздухом женщина, вздутая, с добродушным, животным выражением лица. «Не надо говорить ей, откуда эта кровь! – шептались чьи-то мамы. – Ей может стать плохо!» Я заглядывал беременной в ясные очи. Она не замечала ни кровь, ни собаку, ни дворничиху, была сосредоточена на своем плоде и вдыхании воздуха. Знание тайны меня заводило, и я целый час вертелся возле и все заглядывал в ясные предродовые очи…
Мне было одиннадцать, к родителям на дачу приехал их знакомый доктор с дочкой, моей ровесницей. Сладкая, темная, пухлая, странно перезрелая. Вдвоем в комнате мы стали бороться на диване. Шутливо, но с каждой секундой все увлеченнее. Брови ее взлипли, глаза яростно распахнулись, щеки запылали. Она срывалась на звонкий смешливый визг. Не выдержала, разжала хватку и, вероятно, от избытка восторга отскочила к окну и ладонью ударила по стеклу. Осколки посыпались, кровь бодро хлынула. Крови было много: густая, покрывала деревянный пол. Казалось, девочка с удовольствием пускала ее из своей руки, кругами орошая доски. Потом мы ходили по саду, она напевала мечтательно, рука была замотана отцом-врачом, под белым строгим бинтом развратно темнело багровое. Потом они уехали, но еще несколько дней в комнате пахло кровью. Замытой, но все равно въевшейся в щели. Скользкий тревожный запах. Запах извивался в воздухе, подлый и очень живой.
Кровь я глотал, запрокидывая голову, хмыкая, мстительно и счастливо, в день совершеннолетия после драки и внимал ее горячему вкусу, и она все не затыкалась, так что, придя домой, я оскалился перед зеркалом: зубы воинственно были обагрены ею, доставленной из носа.
Кровь видел на войнах. Тяжелую, тусклую, смешанную с горелым мясом в дубовой роще. Запекшуюся в оранжевом ботинке подле развороченного танка. И по ступенькам сельского продмага кровь, стежками, пунктиром, вела за угол, к мужчине в синем спортивном костюме, который, распахнув руки, лежал, застреленный.
И что? И зачем я все это вспоминаю? Зачем хочется воскрешать перед глазами когда-то увиденную?
Хоть я и начал с голубка, но не продолжу деревенской скотиной, петухом и козой и уж тем более не стану писать здесь про стейки и карпаччо, потому что шагнула, полилась на страницы человечья, грозная кровь. Кровь волновала меня с первого детского похода в кабинет, где ее сдал. Я разбавлял акварель в воде игрушечной ванночки и устраивал кукле переливание крови, отрывал руку и вливал красненькое в полое пластмассовое тело. И взбалтывал куклу.
Почему ту, что звенит и горит внутри, боишься, ненавидишь, бережешь, благословляешь? С ней – жидкостью, бегущей в тебе, капризной, подогретой, – связана тайна жизни, смерти, личности. Она – апофеоз временности. И все же вдоль берегов человечества, из плоти в плоть, она течет немолчно и бесконечно. Почему дурно и мутно от ее вида? И как научиться смотреть на нее взглядом солдата или врача? Почему глаза все равно лезут, тянутся, куда их ни отводи, к ней, точно к разрядам вредной для зрения электросварки? Почему кровь всегда, пусть это тройка капель на траве, похожа на крик?
В крови – душа, как утверждают священные тексты? Может быть, она – это материально явленная душа? Оттого-то и восхищает, и отталкивает? И лишь совсем маленький смотришь на нее легко и безмятежно, как ангел на душу.
Само слово «кровь» звучит неприятно и даже неприлично. Однако завораживает взгляд. Разглядываю эти пять букв, фокусируясь на срединной «о», и как будто кровь теряю, в ушах звенит, закручиваюсь в воронку, уносит в темноту.
Бархатная темнота, где последнее, что слышно, благородное гулкое британское «BLOOD».
Сахар на рану
Хочется написать книгу под названием «Всех жалко».
Есть такое стеклышко, через которое каждому, даже извергу, доводилось смотреть на мир хоть разочек. И если бы в момент ожесточения поменять человеку глаз, подуть в ухо каким-то заветным словом…
Иногда мне кажется: любая жестокость свежа и наивна. Для жестоковыйного каждое новое злодеяние начинается с чистого листа.
Кто жесток? Часто – дети. Они еще сбоку картины жизни, всё для них понарошку. Кощеи и витязи, жестокость и жалость на веслах одной лодки-сказки.
Дети как будто постоянно во хмелю. Пьяный бывает и размягченно-добродушен, и слепо-свиреп.
Помню: дачный давящий воздух, щекотная тень низких туч, и мой сосед Мишка, серые колтуны макушки, въехав коленями в кучу песка, зажигалкой палит розовый совочек, роняя черные липкие раскаленные капли смерти на рыжие толпы спешащих муравьев, и замирает в жестоком наслаждении, пока они кружат вокруг издыхающих товарищей. Он сильнее и старше, я молча отвожу взгляд на три пороховые родинки у него под загривком.