— Говорите, Юра, — сказал он мягко. — Кажется, я невольно задел вас за живое. Даже если не примете мое предложение, хоть выговоритесь. Об этом ведь не с каждым поговоришь?
— Да уж! — усмехнулся Юрий. — Так вот, о другой стороне. Скажем, у вас слева вверху золотая пломба. В шестом, пожалуй, зубе — так?
— Прощупали?
— Прощупал. Сигнал золота я тоже знаю с детства.
Он снова сел на табуретку, сцепил пальцы, как раньше Саврасов (только у него сверху оказался большой палец левой руки), и заговорил ровным тоном.
— Целительство — это нередко еще и деньги, бешеные. Не знаю уж, как дед там оборачивался. Не интересовался. Жили в достатке, урожай, нет ли, а в доме всего вдоволь. Не роскошествовали, цену деньгам знали, все работали, и дед тоже — в саду, в огороде там… А только святее слова, чем „золото“, не было. Дома одно — а в школе другое. И в книжках другое. Кино, телевизор — там по-разному. Артист говорит, что положено, а по лицу видно: неправда. Не чувствует он так, не думает. А в книжке нет человека лживого, там мысль и чувство чистые. В хороших, конечно, книжках. И я им верил больше, чем деду, вот как… Потому и ушел…
Саврасов медленно кивнул.
— А вы меня зовете лечить людей. Бросьте… Знаю, что скажете: в больнице, мол, честно, мы — не знахари, у нас бесплатно… Ведь хотели это сказать?
Саврасов неловко пожал плечами, а потом кивнул.
— И хорошо, что не сказали. Брехни не люблю. Берете ведь, все берете…
Саврасов вскочил и заорал:
— Слушай, ты, сопляк!
Дедичев приподнял голову и с интересом поглядел на него.
— Что ж вы горячитесь, доктор? Конечно, вы — честный человек, букет цветов или коньяку бутылка — это не взятка… Вам бы посмеяться надо мной, глупым и обозленным, а вы сердитесь, а?.. Эх, доктор! Берут, сволочи, за спиной у вас, честных. Вы лечите, а они мошну набивают.
Саврасов сдержался. Снова опустился в кресло, вытащил сигареты. Нервно закурил. Как грязно все, о чем он говорит… Кто возьмет? Подьячий Коля? Левин? Рябухин? Иван Яковлевич? Викторов? И осекся. Викторов… Викторов мог бы…
— А нянечек у вас хватает? Сестер? Нет, конечно. Значит, приплачивают им больные, чтоб все успели, чтоб поработали сверхурочно… А кто к вам на осмотр направляет? Кто в очередь записывает? Карточки ведет? — безжалостно продолжал Дедичев.
Карточки. Лидия Михайловна. Очаровательная. Моложавая. В белоснежном халате. С золотой коронкой. С безукоризненным ажуром в бумагах. С теплыми, обаятельными
Саврасов поморщился. При чем тут это все? Он врач. Его дело — лечить… Э, стоп, Анатоль Максимыч! Если тебе, честному, нет дела, кому ж тогда оно есть?..
— Что же, — сказал Саврасов хрипло к откашлялся. — Больно бьете. И, похоже, со знанием дела. Откуда, кстати?
— Откуда? Из личного опыта, — усмехнулся Дедичев. — Я ведь начинал оберманом, верхним значит, у акробатов Савицких. Ну, перелом неудачный, месяц в больнице. Заживлял, конечно, последнюю неделю уже со здоровой ногой в гипсе лежал… Ну и насмотрелся…
Саврасов раздавил в пепельнице сигарету. Помолчал — считал до десяти. Наконец сказал:
— А все-таки мы лечим. Безнадежные уходят от нас здоровыми. Может быть, вся мерзость, о которой вы говорили, — правда. Но мы лечим.
— Что ж, — пожал плечами Дедичев, — не всем ведь лечить…
— А вы — не все! Вы — Дементьев! Кому ж лечить, как не вам? Эх… Саврасов горестно махнул рукой. — А знаете вы, что у нас в клинике нет ни одного прирожденного психокинетика? Все
— У вас — своя работа, у меня — своя. Мир — не одни больные. Это, в первую очередь, здоровые, обычные люди. Которым не хватает радости и восторга. Я даю им чудо — и они уходят с радостью и восторгом. Вы копите энергию трое суток и потом вылечиваете за день пятерых или там десяток больных…
Саврасов хмыкнул. Десяток? Хорошо, если двоих…
— …а я, — продолжал Дедичев, — за одно представление даю чудо трем тысячам. Как вы считаете, нужна людям сенситивность? Не как редкостный дар у одиночек, а чтоб у всех? Чтоб каждый умел? Целительство — только одно из возможных применений… Но чтоб каждый умел ощутить другого, как себя! Тютчев недаром говорил: „Мысль изреченная есть ложь“! Мы ведь понимаем других только частично, один скелет мысли, да и то перевираем. А тонкости, второй, третий слой — все пропадает, остается невыраженным… Я пунктиром говорю, но вам ясно, да? Вы-то ведь волну принимаете! Все эмоции доходят, я вижу!
Саврасов кивнул. Он уже давно все понял и видел правоту артиста. А тот продолжал, отбросив сигарету: