— Ах, нет, это неверно! — воскликнула она с болью. — Это обман так думать! И вы, и вы тоже хотите сказать, что он рабочий, а я барышня, — и он не похож на нас. Да, может быть, он больше нашего с вами хочет? Может быть, он задыхается от своей жизни? Дуня говорила, у него скрипка есть, да техничка будто бы ненавидит, когда он играет, — чтоб не был похож на барина, — и он эту скрипку ни разу, ни разу за целый год не вынул. Почему вы думаете, что это ему легко? Ведь нашел же он время выучиться?
— И все-таки, я думаю, для него все легче и проще, чем для вас.
— Почему?
— Потому что в нем сильнее сознание долга, чем в нас с вами, — сказал я задумчиво. И мне стало ясно, пока я говорил это, что так легко, в сущности, уберечься от всякого соблазна, если только твердо уверовать в его недолжность. Как бы отвечая на мою мысль, Маро продолжала тихонько:
— Ну, предположим, я откажусь, ради этой… ради бумажного семейства, и оставлю их сидеть у него на шее. А если окажется, что никакого долга не было? Что я прошла мимо своего счастья, единственного, и он его тоже потерял из-за меня? Ведь может это так быть?
— У совести не бывает условного наклонения, Марья Карловна. Не обманывайте сами себя. И потом что это была бы за жизнь у вас с ним? Пусть он прекрасный и благородный человек, да ведь этого мало. Вы вот «оригиналы» читаете, а ему дай бог письмо суметь написать. С бумажным семейством он живет без натяжки, а с вами стал бы церемониться и стыдиться, и какое уж это счастье!
— Неправда, он никогда со мной не стыдится. И чем я умнее его? И я бы стала и варить, и стирать, и шить, и в платочке ходить, если это нужно, и была бы счастливейшей женщиной на земле.
— Но этого нет и не может быть! — почти с отчаянием крикнул я. — Зачем же вы сами себя мучаете?
— Не могу, не могу, не могу отказаться от него, — глухо произнесла Маро, побледнев и вставая с места. — Вы даже не подозреваете, сколько сюда вложено. Мне каждый сучок на лесопилке, каждая пылинка в его будке дорога больше, чем вся моя жизнь. Я встаю утром, радуясь, что увижу его, и ложусь спать, чтоб поскорее наступил день. Если только сказать себе, что его нет и все уже кончилось, — тогда мне… ну, тогда вниз головой в Ичхор, вот и все.
— А ваш отец, Маро? — сказал я медленно, впервые называя ее по имени.
Маро опустила голову и сжала губы.
— Он и это перенесет, — сказала она с недоброй улыбкой. — Папа умеет отказываться. Но я не хочу и не умею.
Я подал ей плащ и проводил ее до двери, не сказав больше ни слова. И когда она исчезла в темноте, под тяжелыми каплями дождя, я вернулся в свою комнату, сел за стол и опустил голову на руки. Вокруг меня были знакомые мне и милые предметы, собранные и привезенные мною самим. Передо мною был долгий ряд лет, которые я мог бы сделать добрыми и содержательными. А я меж тем был страшно опустошен и измучен, и в мою спокойную душу вошло неведомое смятение. Так ли расположился я жить, как нужно?! И тоска по невозможному затомила меня, совсем как в редкие минуты очарования театром или музыкой. Моя собственная судьба понеслась перед моим воображением, как стая облаков, гонимых ветром, принимая самые фантастические, самые невозможные очертания. Сладкая и таинственная грусть зашевелилась во мне, точно от предчувствия обетованной встречи. Совсем чужими и холодными глазами глянул я вокруг, на темноватую комнату, догоревшую свечу и «удочки, бабочки и коробочки», расставленные по полкам.
Но так было только одно мгновение. Я вскочил, встряхивая с себя сладкий соблазн. Пусть это будет трусостью или мещанством, как говорит моя матушка, — но я не хотел бы заглянуть в лицо тому, что спрятано за разумом. И в эту ночь я заснул совсем как маленький мальчик, не тяготясь своим неведением.
Глава восьмая
ДВЕ «ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ»
Проснувшись, я сразу вспомнил полученный от Фёрстера листок и поставленную передо мной задачу. Она не была похожа ни на что, задававшееся нам в университетских клиниках. Смутное ощущение чего-то ненаучного, дилетантского, похожее на внутренний стыд, зашевелилось во мне, когда я снова, очень внимательно, перечитал описание пяти больных. Как разобраться, что же тут, в этом описании, от болезни, а что от характера? И разве тут не описаны именно характеры человеческие, а не их болезни? Но если здесь принято называть «историей болезни» описание скверных и тяжелых характеров, так пусть будет по-ихнему, тем легче решить задачу! Двое из описанных пациентов заинтересовали меня больше всего — Меркулова и Ткаченко, может быть потому, что о них я слышал на конференции. Подсев к письменному столу, я снова внимательно перечел эти две рубрики, схватил ручку и приписал в графе о Меркуловой: «Ярко выраженный характер законченного эгоиста», а в графе о Ткаченко: «Издерганный, вечно рефлектирующий тип крайнего индивидуалиста, потерявшего всякую природную непосредственность».