В Хенкине было сочетание разных качеств художника и человека: сочность и тонкость, буффонада и психологичность, в одних случаях сухость и расчетливость, в других — теплота и отзывчивость. Он был способен (были случаи) за участие в благотворительном концерте заломить громадную сумму, но по окончании концерта, получив гонорар и расписавшись в получении, тут же пожертвовать полученную сумму на цели того же самого благотворительного общества, для раненых солдат или в пользу неимущих студентов.
Как многие юмористы, он тяготился своим колпаком с колокольчиками смеха и считал себя вправе делать «настоящее, большое искусство».
Хенкин боролся не на жизнь, а на смерть со своим южнорусским акцентом и в конце концов добился победы. Он сыграл пройдоху Труффальдино в гольдониевском «Слуге двух господ» — и это был настоящий персонаж итальянского театра, играл водевильного Льва Гурыча Синичкина — и в совершенстве воплощал образ старого актера во всей его настырности и со всею его трогательностью.
В 1953 году, весною, Хенкина постиг инсульт.
Удар хватил его в Театре сатиры, на репетиции, прямо из театра привезли его в Боткинскую больницу.
Доктор со всею чуткостью, на какую был способен, задал ему вопрос:
— Владимир Яковлевич, на что вы жалуетесь?
На что Хенкин ответил коротко:
— На репертуар.
Можно быть верным жене, другу, идее. Хенкин, умирая, был верен самому себе, а это дается не каждому.
— Человек сидел, сидел на стуле, забыл встать и, сидя, пошел, так и ходит!
Так говорили про Давида Григорьевича Гутмана, зачинателя и основоположника театров малых форм на Руси, называя его по-народному «Давыдом» с твердым «еры» в середине слова.
Умная остроглазая голова уходила в плечи, в бесшейное туловище, короткие руки, маленькие ноги, ни одна из черт внешнего облика не приводила к сравнению с образцом классической красоты — и, однако, этот человек мог пройтись по сцене с осанкой испанского дворянина, либо поступью маркизного петиметра, или представить, как сладострастно потягивается после сна молодая красавица. Это был человек исключительной энергии, непревзойденной изобретательности, действительно новатор, зачинатель, для которого создание новых предприятий, так же как писание на белой странице, было привычным делом. И он же, пребывая вечно на взлете, на гребне волны общественных настроений, никак не мог приспособиться к нормальному ходу событий; его стихия была вспышка, на длительное горение он не был способен. Поэтому в течение многих лет он построил множество театральных домов, но сам себя творческим жильем не обеспечил. Нередко ему приходилось покидать дом, который он сам построил на ровном месте.
В Охотном ряду, там, где сейчас горделиво высится гостиница «Москва», до революции находился в подвальном помещении старый кондовый московский ресторан Егорова с расстегаями и солянками, закусками на шести розетках под каждую кружку пива. В подвальном помещении этого ресторана был основан ночной театрик под названием «Подполье друзей театра». Названию соответствовала театральная марка: две востроносые усатые крысы с любопытством заглядывают в щель. Тут мы с Адуевым познакомились с Гутманом, который был режиссером этого театра прибуфетного типа. Тогда же мы и написали для этого театра какие-то не то лубки, не то частушки. Но основная творческая база для Гутмана была, конечно, не здесь, а на Петровских линиях, в Петровском театре миниатюр. В программу этого театра входили выступления молодых и старых дарований. Владимир Николаевич Давыдов, краса и гордость русской сцены, любимый публикой и обожаемый артистами, выступал здесь в старинных водевилях «Волшебный вальс» и «Жених из долгового отделения».
Последнюю пьесу можно было считать водевилем только по формальным признакам, по сути это была сильная драма в одном действии, близкая к образам и идеям Достоевского. Давыдов играл бедного, забитого человечка, которого в силу каких-то соображений хотят женить на «чужом грехе»; когда же эта надобность миновала, его же с позором прогоняют на улицу, обратно в нужду, в беспризорность. Сюжет, конечно, ничуть не веселый, не развлекательный, и в последней сцене Давыдов давал столько безысходного отчаяния, столько боли и тоски униженного и оскорбленного человека, что невольно вспоминались тягчайшие страницы из Достоевского.
Он подходил к рампе, смотрел со всей безнадежностью в зрительный зал и говорил:
— Куда же пойти, куда деваться-то?..
И затянув на шее распустившийся галстук, жестом, который красноречиво указывал на последний оставшийся выход из житейского тупика, он уходил, сутулясь, покачиваясь из стороны в сторону, как разбитый, опускающийся на дно фрегат.