— Христос из Итапе поначалу был еретиком.
Собеседники засмеялись, словно помещик удачно сострил, и даже мужчина, плохо скрывавший свое раздражение, тоже засмеялся. А живот помещика, украшенный серебряной цепочкой, затрясся от смеха, который, не добравшись до лица, так в животе и остался. И почему только этот помещик ехал вторым классом, вместе с нами?
— А правда, что его сделал прокаженный? — спросил один из поджарых. — Какой-то Гаспар Мора. Музыкант, кажется, или мастер музыкальных инструментов.
— Очередная басня, придуманная жителями Итапе, — съехидничал толстяк.
Меня так и подмывало расцарапать обеими руками его поганую рожу, но мой гнев смягчался, стоило только мне взглянуть на голубые глаза, поблескивавшие в тени. Кроме того, мой гнев умерялся восхищением, которое вызывали во мне перстень помещика, роскошный пояс и выглядывавший из кобуры пистолет с перламутровой рукояткой, пожелтевшей по краям от табачного дыма.
Я подумал: «Жаль, что нет старика Макарио, он бы ему не дал врать». И от этой мысли мне стало грустно.
— Вы откуда едете? — спросил помещик.
— Из ссылки.
— А, последняя революция?
— Вроде бы.
— Хорошо еще, что цивилисты[27]
разрешили вам так скоро вернуться, — проворчал толстяк.— Мы не имели к революции прямого касательства, — возразил пассажир, которого звали Осуна. — Я хочу сказать, не участвовали в восстании.
— Ну, ясное дело, вас рикошетом ударило!
— Нуньес и я собирались стать адвокатами. Куэльяр работал в газете «Патриа».
— Рыл траншеи в бумагах, — сказал Куэльяр без улыбки.
— Мы познакомились на барже, когда нас отправляли в ссылку.
— А теперь все втроем возвращаемся, — сказал Нуньес.
— А я — цивилист, мое поместье в Каасапа. Я и подавно не участвовал в восстании. У меня у самого съели коров. Так что…
— Революции пожирают все, что попадется им на пути, — вмешался Нуньес. Его голос скрипел, словно царапался о хрящик крючковатого носа.
—..я еду в Асунсьон требовать у правительства возмещения убытков. Теперь у власти как раз моя партия.
— Вам повезло. Хоть у вас и съели коров, но вы можете просить компенсацию. А каково тем, кто погиб?
— Тем уже ничего не нужно, — сказал помещик.
— Конечно, — отозвался Осуна. — Их самих ест земля.
— Ладно, будет, — сказал помещик примирительно. — Нечего себе портить нервы. «От судьбы не уйдешь», — квакнула лягушка из клюва аиста. — Живот толстяка снова затрясся от прятавшегося в нем смеха. — Давайте и мы поедим. Скоро Борха. Лепешки там хорошие.
Поезд остановился. Все было как в Итапе. Пассажиры входили, выходили, шумели.
По ту сторону путей, на перроне, торговки громко расхваливали свой товар. Лица землистого цвета, на головах корзины с провизией, во рту дымящиеся окурки сигар, голоса пронзительные, как у крикливых птиц.
Все то же самое.
Толстяк высунулся в окно и загородил его своей тушей. Он отвел руку назад, запустил ее в маленькое отделение кобуры, украшенной серебряными кольцами, вытащил пригоршню мелких монет и накупил лепешек и бананов. Солнечный зайчик от перстня прыгнул на смуглое лицо торговки. Помещик попросил еще кувшин алохи и осушил его залпом вместе со всем, что там плавало: с веточками, шелухой и дохлыми мошками.
Я умирал от жажды.
Стук колес спугнул окружающие предметы, и они опять стремительно понеслись назад. Снова завертелся гигантский зеленый волчок. Закружились дома, поля, стада, дальние лесные урочища.
— Закусим, сеньоры!
Помещик разделил между своими попутчиками лепешки и плотные гроздья золотых бананов. Все четверо жадно ели, в лад работая челюстями.
Дамиана сидела усталая, растерянная, ее клонило ко сну. Она начисто забыла о нашей корзинке с едой, а у меня текли слюнки. Но я не выдавал себя ни взглядом, ни жестом. Мне хотелось показать ей, что я настоящий мужчина, что это я ее сопровождаю, а не она опекает меня. Она, наверно, думала о своем муже, который сидел в асунсьонской тюрьме. Бывало, стирая на реке, она мне о нем рассказывала. Тогда миловидное лицо Дамианы становилось грустным, озабоченным. Ее молодая складная фигура застывала над водой, и я видел ее тень на песчаном дне, где егозили крохотные рыбешки, приплывавшие поклевать мыльную пену. Теперь же серое от пыли лицо Дамианы казалось постаревшим.
Иностранец по-прежнему дремал. Иногда он стряхивал с ресниц сон и глядел так, будто рассматривал нас из прекрасного далека своей родины. Вот только я не мог угадать, где она находится.
Младенец заплакал и задергался, как лягушонок. Дамиана накинула плащ и принялась кормить ребенка. Вдруг порыв ветра надул плащ и приоткрыл розовую, в голубых прожилках грудь, по которой текло молоко. Рот у меня наполнился слюной. Я даже разозлился на больного младенца, транжирившего такое богатство.
— Что с твоим сыном?
Дамиана заморгала от неожиданности. Рядом с ней сидела старуха и обмахивалась ивовым веером с вышивкой, изображавшей сердце Иисуса.
— Что с ним?
— Не знаю, — ответила неохотно Дамиана. — Везу его к доктору. В Асунсьон.
— Господи, в этакую даль! — закудахтала старуха. — Может, пустяк какой. Будто уж травами и вылечить нельзя.