Беззубый рот приоткрылся, губы вытянулись трубочкой, словно старик насвистывал про себя какую-то мелодию. Но он ничем не обнаружил, что понял обращенные к нему слова. Цепочка тихо позвякивала о край скамьи. Мальчик тоже остановился, навострил уши.
— Дед глухой и слепой. Ничего не видит, ничего не слышит.
Тот, что был сослан в свое время за «рытье траншей в бумагах», как он выражался, вынул кредитный билет и протянул его мальчишке, но оборвыш недоверчиво отстранился. Бывший ссыльный не сообразил, что его щедрость может быть принята за издевку.
— Нет, бумажки ты оставь себе, а мне дай никелевые, хозяин.
Слова мальчика всех развеселили. Апельсиновый сок, смешанный с грязью, засох у него на руках, словно темные вздувшиеся вены. Руки казались старческими, а глаза ребячьи, зоркие, как у орленка.
Все бросили ему в сомбреро мелкие монетки. Даже помещик. Правда, не очень охотно, да уж неловко было от других отстать. Я спрятал ноги в новых башмаках под скамейку.
Старик с поводырем прошли в другой вагон. К грохоту колес примешивалось позвякивание цепочки.
— Когда он заболел?
— Почти сразу как родился.
— Тогда, может, болезнь к нему от отца перешла — к мужчинам скорее пристает всякая хворь.
Дамиана хотела возразить, но не знала как. Я видел, что она очень сердита на свою спутницу. У нее даже руки дрожали. Старуха во все совала свой нос, приставала с расспросами, копалась в чужой жизни, как курица в навозной куче, и тяжело дышала прямо в лицо Дамиане. Та чуть не падала, так хотела спать. Только раздражение да этот противный жужжащий, как овод в жестянке, голос не давали ей вздремнуть.
Чтобы как-нибудь заставить старуху замолчать, Дамиана достала из-под скамьи корзинку с провизией и отдала ей. Вместе с жареной курицей. Я это видел, но не хотел перечить.
— Я выхожу в Вильярике, — сказала старуха, пряча угощение.
Дамиана облегченно вздохнула. Наплевать ей было на еду. А мне тем более. Только бы старуха оставила нас в покое. Меня занимал разговор остальных пассажиров, который они вели, посмеиваясь и перебрасываясь шуточками, но из-за старухиной трескотни я не мог разобрать ни слова.
— Еду к невестке. Она на сносях. Ей без моей помощи не разродиться. Я ей уже помогла родить трех сыновей. Теперь четвертый будет. У меня на это легкая рука. А зовут меня Иносенсия Ромеро. До свидания, милая!
Станция за станцией, станция за станцией, похожие друг на друга как две капли воды. Одинаковые люди, одинаковые перроны. Лица цвета пересохшей земли. Бегут назад дома, поля. Везде то же самое, словно время остановилось над огромным, медленно вращающимся волчком.
На одной из станций в вагон вошла парочка. Совсем молоденькие. Наверное, недавно поженились. Они забрались поглубже в вагон, уселись, обнялись и стали поминутно целоваться.
Тягостная дрема, зной, пыль придавили нас. Временами я засыпал. Младенец снова принялся кричать. Дамиана прикрылась плащом, но сосать ребенок не хотел. Я разозлился на него, и опять у меня потекли слюнки. Измученный голодом и жаждой, я заснул. Из груди Дамианы, как из детской соски, в рот капал сладостный сок. Я жадно кусал грудь. Проснулся я в смущении, хотя понимал, что Дамиана не могла догадаться о моем сне.
Я взглянул на иностранца. Он что-то сказал на непонятном мне языке. Затем стал медленно раскачиваться, сложив ладони лодочкой, словно просил что-то.
Дамиана плотнее прижалась к твердой спинке скамьи. Тогда иностранец наклонился и погладил ребенка по голове. Малыш сразу перестал плакать, распрямился на материнских коленях и спокойно уставился на иностранца. Тот тоже смотрел на малыша. Какое-то подобие улыбки блуждало на его лице и тонких губах, голубые глаза блестели, а ноздри жадно втягивали загустевший от пыли и табачного дыма воздух.
Я украдкой посмотрел на Дамиану. Она была испуганна, растерянна и, как я догадывался, уже жалела, что рядом с ней нет старухи. Молчание иностранца ее подавляло больше, чем болтовня повивальной бабки.
Я прижался к ней — пусть почувствует, что я не дам ее в обиду.
Вдруг я представил себе Дамиану на реке, вспомнил, как она стирала белье и ее тень ложилась на песчаное дно, где капельками крови поблескивали плавники и жабры мелких рыбешек, клевавших мыльную пену. Улегшись рядом с младенцем, я разглядывал его мать и чувствовал легкое смущение, словно делал что-то заведомо предосудительное. Внезапно Дамиана превратилась в Лагриму Гонсалес. Я отпрянул в сторону. Лагрима перестала стирать, сбросила платье и, нагая, прыгнула в воду.
Поезд подходил к Сапукаю. Вечерело.
Издали мы увидели разрушенные бомбами дома, станцию, развороченные пути и огромную, величиной с площадь, яму.
— Следы революции, — проворчал помещик и указал в окно.
Я окончательно проснулся.
Помещик рассказывал о мятежном эшелоне, который собирался, неожиданно атаковав столицу, захватить ее, о том, как власти выслали из Парагуари навстречу мятежникам паровоз с бомбами и эшелон взлетел на воздух.
История эта была всем знакома, но помещику, видимо, доставляло удовольствие смаковать ее.