Я швыряю ветчину на стол, говорю нашим, что ухожу ненадолго, и вылетаю на улицу. Сажусь на седьмой, к кварталу Вазова. Времени половина одиннадцатого — Кореш дома, если только не шляется где-нибудь. Стою, как всегда, на передней площадке, за спиной вагоновожатого. Тот лениво вертит рычаги, зевает, почесывается. Лицо у него худое, бесцветное от усталости, он на минуту выпускает рычаги и трет глаза. Трамвай скрипит и трясется… Батя Апостол мертв и сейчас, наверное, лежит в морге среди других мертвецов… Водитель разворачивает бумажный сверток и кладет его перед собой. В бумаге — хлеб и сыр… Он отламывает большой кусок хлеба и маленький — сыра и набивает рот. Поворачивается и подмигивает мне:
— Хлеб проголодался, приятель… Ты не из провинции?
— А что?
— Вижу, интересуешься, все в руки мне глядишь.
Бати Апостола нет. Он учил меня, как кидать и ловить пакеты, чтобы не вывихнуть пальцы, а теперь его нет. Лежит в морге, и завтра его закопают, и будто его и не было никогда… Трамвай резко останавливается и гражданин рядом цепляется за мое плечо, чтобы не упасть. Он что-то бормочет насчет водовозов и неопытных вагоновожатых и сходит. Вагоновожатый, ухмыльнувшись, покачивает головой.
— Неопытный! Я пятнадцать лет людей вожу, можно сказать, весь земной шар объехал, а то и больше… Но прав гражданин, я трамвай остановил, как водовоз. Тебе на последней?
— На предпоследней.
— Гляди, как сейчас тебя доставлю.
Укрощенный легкими поворотами рычага, трамвай замедляет ход и останавливается, как старая кроткая собака.
— До свиданья, водитель.
— До свиданья. Приятно отдохнуть.
Есть на свете добрые люди. Просто добрые. В начальство не лезут, стихов не пишут, — делают свое дело, на них все и держится. Как этот водитель. Как батя Апостол.
Улица, на которой живет Кореш, застроена высокими новыми домами и только в конце ее стоит несколько старых хибар, предназначенных на снос. В одной из них живут Кореш и его мать. Окно Кореша светится сквозь листву персикового дерева. Прохожу двор по дорожке и стучу в стекло. Занавеска отдергивается, на миг появляется скуластое лицо Кореша. Он машет в сторону двери.
И вот мы сидим у него в комнате, я — на жестком стуле с грубой резьбой на спинке, — Кореш любит мастерить такие вещи, — а он на кровати, в трусах и майке. Наверное, недавно проснулся. Сидим и долго молчим, забыв о ссоре. Но и сказать друг другу нам нечего.
— Когда скончался? — поднимает голову Кореш и смотрит на меня сердито, словно я тут в чем-то виноват.
— Несколько часов назад.
Он крутит в руке цепочку, на которую надеты два ключа. Потом встает, натягивает синюю рубашку, которую вытаскивает из гардероба, брюки, суетится, стуча по полу тяжелыми башмаками, и неизвестно зачем включает маленький приемник. Мексиканская песня, звон гитары. Кореш уменьшает звук и внезапно трахает ладонью по приемнику. Звук такой, как от барабана.
— Доктора-а-а… Только мучили человека…
— Доктора не при чем, Кореш.
Дверь открывается, в ее рамку входит мать Кореша — в длинной ночной рубашке, с растрепанными седыми волосами. Глаза ее испуганно смотрят то на сына, то на меня, серое нездоровое лицо морщится в беглой улыбке.
— Здравствуй, Пешо… Николай, что у вас? Вроде упало что-то?
Для нее Кореш — Николай, и этот Николай на моих глазах вдруг становится невероятно нежен. Обнимает мать за плечи, сажает ее на стул и набрасывает на нее свой пиджак.
— Ничего не упало. Ты почему не спишь?
— Слышу, будто ударило что.
— Я ударил по радио, не хотел, да… — говорит он виновато. — Батя Апостол умер сегодня.
Его мать тихонько ахает и прикрывает рот рукой. Потом начинает покачивать головой, как делают в горе все простые женщины. Пиджак сползает у нее с плеч, Кореш его поправляет.
— Иди спать, мама. В бутылке осталось еще что-нибудь?
— Минуточку, сейчас принесу.
Она выходит, охая и держась за поясницу, с трудом переставляя ноги, и приносит полбутылки водки и три рюмки. Мы сидим втроем друг против друга и отпиваем по глотку — земля ему пухом, бате Апостолу. Мать говорит:
— Нельзя мне в рот ее брать, проклятую, но за старика выпью капельку. Таким здоровым казался, когда последний раз приходил. Сидел вот на этом стуле, где ты, Пешо, и рассказывал разные случаи про войну и про свою молодость… Несчастный. Принес мне тогда косынку и поллитра, царство ему небесное… Ай-ай-ай…
Я впервые слышу, что батя Апостол бывал здесь. И наверное, не раз, потому что принес подарок хозяйке. А мне-то и в голову не пришло пригласить его домой… Я смотрю на Кореша и на его мать и, кажется, понимаю, почему я не мог быть так близок с батей Апостолом, как они.
Мы сидим и молчим. О чем тут говорить? Кореш положил локти на колени, согнулся и грызет палец — он всегда так, когда усиленно о чем-то думает. Его мать поднимается со стула, чтобы идти спать. Вздыхает:
— Так уж этот окаянный мир устроен, каждый в свое время… Были бы вы, детки, живы.
Она говорит почти то же, что сказал и мой отец. Слова примирения, древние слова, которые несут в себе скорбь, но не утешение.
Мексиканские гитары умолкли. По радио передают последние известия.