Марья сняла пулай и сразу же почувствовала облегчение. Длинную рубаху она подпоясала поясом, подобрала ее покороче и освободила ворот. Теперь стало совсем хорошо.
Дмитрий пошел к телеге попить.
— Принеси и мне! — крикнула вслед Марья.
Он не стал пить здесь, у телеги, нацедил из лагуна в чашку воды, добавил туда несколько ложек кислого молока из кувшина, размешал и отнес жене. Здесь они вдвоем попеременно выпили всю чашку.
— Что делает там Фима? — спросила Марья.
— Спит,— сказал Дмитрий и усмехнулся: — Зачем прогнала от себя деда Охона?
— Я его не прогоняла, сам ушел. Видит, мне тяжело жать в пулае...— Марья пожаловалась: — Все тело разломило, тянет этот пулай к земле, силушки моей нет.
— Надо было снять при нем, чего стесняться на работе, — сказал Дмитрий и, окинув стан жены, подумал: «Не только пулай тяготит тебя...»
Марья поймала взгляд мужа:
— Что так смотришь, аль без пулая я не так хороша?
Дмитрий промолчал, взял воткнутый в сноп серп и принялся жать. Чего болтать попусту. Марья для него всегда самая лучшая. Об этом он ей никогда не говорил и, конечно, не скажет. Разве такое можно... Хорошо и то, что он называет ее по имени, другие обращаются к своим женам: «Эй, ты». А когда говорят о них, то только: «Она».
К середине дня из Перьгалей-оврага на сжатое поле вышло стадо. Пастухи придерживали коров подальше от скирд, а овец пустили свободно по жнивью. Овца, не как корова, скирду не тронет, ходит и щиплет траву в стерне. Подпасок Иваж не отходил от коров, а пастух Охрем вместе с овцами приближался к жнецам, пока не оказался совсем рядом.
Марья, увидев Охрема, зашла жать в рожь.
— Чего спряталась? — крикнул ей Охрем.
— Ай не видишь, жну без пулая, чего лезешь сюда? — отозвалась Марья.
— Нужен мне твой пулай, — проворчал Охрем. — Пить захотел.
— Вода не здесь, а возле телеги, в лагуне...
Охрем пошел к телеге. По высокому жнивью за ним змеей полз длинный плетеный кнут и, опустив голову, лениво плелась пестрая собака. Подняв двухведерный лагун и запрокинув голову, Охрем долго пил большими глотками. Затем снял шляпу, налил в нее воды и, напоив собаку, вернулся к жнецам.
— Нам сколько-нибудь оставил или весь лагун опорожнил? — крикнула Марья, заходя все дальше в рожь.
— Не беда, хозяин привезет посвежее, — махнул рукой Охрем и сказал Дмитрию: — С тобой ведь не поговоришь, и табаку у тебя нету, пойду к деду Охону, авось побалует табачком.
Жарко, над полем нависло марево. Ржаная солома пересохла, стала твердой, серп скользит по ней, словно по проволоке. Марья жнет, жнет, выпрямится на минуту, скрутит перевясло и снова наклоняется, преодолевая нестерпимую боль в пояснице.
Дмитрий время от времени с тревогой поглядывает на жену. Он все понимает, да что делать, рожь нужно сжать. Кроме них — некому. Он и так жнет не разгибаясь, чтобы жене осталось поменьше. На него глядя, торопится и Марья. Наконец Дмитрий не выдержал:
— Отдохнула бы немного, посмотрела, что делает Фима.
— Я буду отсиживаться, а ты — работать? — возразила Марья.
И все же вскоре ей пришлось оставить серп. Проснулась Фима и пришла к ним по жнивью, босая, с исцарапанными ножками и в слезах. Марья взяла ее на руки, успокоила и отнесла к телеге. Девочка просила хлеба. Солнце приближалось к полдню. Проголодались и взрослые. На соседних загонах многие уже собрались возле своих телег. Марья посадила Фиму в тень под телегу, сунула ей в руку кусок хлеба и огурец и принялась готовить еду. В поле во время жатвы варить щи некогда, обычно едят холодную пищу. В большую деревянную чашку Марья налила из кувшина молока, достала из кошеля вареный картофель. В другую чашку нарезала свежих огурцов с зеленым луком, круто посолила и помахала полотенцем мужчинам, чтобы шли обедать.
Пообедав, Дмитрий с дедом Охоном легли под телегой отдыхать. Марья стала мыть посуду. К своей телеге от стада прибежал Иваж. Марья налила в чашку кислого молока, поставила ее на расстеленный зипун, отрезала ломоть хлеба.
— Иди, сыночек, поешь.
Иваж, взглянув на отдыхавших под телегой отца и деда Охона, сказал:
— Потом поем. Сперва сведу напоить лошадь.
— Отец поедет к роднику за холодной водой, заодно и напоит.
Иваж сел, подобрав под себя ноги, подмигнул сестренке, игравшей с куклами неподалеку на снопах, и бойко принялся за еду. Фима, с любопытством наблюдавшая, как брат пачкал молоком губы и подбородок, не выдержала, прыснула в кулачок:
— Ты чего? — спросил Иваж.
— Рот.
— Чего рот?
— В кислом молоке!
— А что, он у меня в меду должен быть?
Некоторое время девочка молчала, озадаченная таким ответом, но недолго.
— Видишь, сколько сжали, — важно показала она рукой на жнивье.
— Где же ты жала, под телегой?
— Нет, сначала я спала, а потом пошла жать, исколола все ноги. Знаешь, как больно? Я даже плакала...
— Ешь поскорее, оставь Фиму, ей только и дела поболтать да посмеяться, — сказала Марья сыну.— А то засидишься здесь, дядя Охрем заругает.
— Не заругает. Он сам меня послал. Придешь, говорит, когда немного спадет жара.
Иваж управился с молоком, облизал ложку, собрал с рубашки крошки хлеба. и отправил их в рот.
— Наелся? — спросила Марья.