«Печальная новость, мой друг! С тяжелым сердцем я сообщаю ее Вам, и мое сердце восстает против пера, которому выпало писать Вам это. Воскресенье, которое мы так предвкушали, станет и для меня и для Вас таким же длинным, как все те пустые и длинные дни недели, что разделяют наши бедные свидания. Я надеялась избежать обязанности присутствовать на семейном обеде, о котором я Вам упоминала; но это оказалось невозможным для меня: мой брат, разумеется, по иным, нежели мои собственные, намерениям, принял в точности такое же решение, как и я, — не показываться на этом вызывающем досаду праздничном обеде; я просила, плакала, умоляла — я говорю это Вам для того, чтобы Вы могли гордиться этим, мой друг, — но его упрямство невозможно было побороть. Наши с Вами общие планы столь настоятельно требуют от нас поступать с ним осторожно, что Вы вряд ли станете на меня сильно сердиться за мою уступку ему; кстати, моя покорность сегодня — это доброе предзнаменование нашего с Вами будущего согласия. Не падайте духом, мой друг! И объединим желания, чтобы Господь укоротил не только те часы, что держат нас вдали друг от друга, но и те, что нам предстоит пережить, пока не наступит день, когда мы сможем взаимно сдержать клятву, данную нами на прибрежных скалах. Прощайте, мой друг! Жму Ваши руки; я столько думаю о Вас, что вряд ли стоит говорить Вам: „Думайте обо мне!“
Письмо было подписано полным именем: «Мадлен Риуф».
С присущей решимостью и со всей искренностью любви молодая женщина была счастлива придать этому листку бумаги ценность векселя.
Господин Кумб стал размышлять; он крутил послание мадемуазель Риуф и так и сяк, как будто ей удалось утаить между строк какой-то важный смысл, который ему еще не удалось угадать. Каждое из своих движений он сдабривал проклятиями, полными то презрения, то ярости: первые — по поводу бесстыдства женщин, вторые — по поводу неблагодарности мужчин.
Вдруг он заметил постскриптум, чуть было не оставленный им без внимания из-за тонкого почерка писавшей.
«Только будьте как можно более осмотрительным, — добавляла мадемуазель Мадлен в конце письма. — Не показывайтесь даже вблизи нашей общей границы до тех пор, пока я не подготовлю Жана к своим желаниям; остерегайтесь завтра, в мое отсутствие, приходить в нашу дорогую рощицу, поскольку, по всей видимости, Ваш будущий шурин проведет в шале весь день, а также вечер».
На этот раз уже нельзя было принять язык мадемуазель Мадлен за мальгашский. Господин Кумб не знал, смеяться ему или плакать.
На самом деле он претерпевал и то и другое ощущение.
Как все эгоисты на свете, он не понимал, что в этом мире могло бы поколебать счастье, которое надлежало испытывать, выполняя то, что могло быть приятно ему самому. Он не думал о выгодах, какие проистекали бы для Мариуса из этого брака, столь далеко превосходящего его надежды; его заботило лишь то, что сам он называл предательством его воспитанника: оно казалось ему не только постыдным, но прежде всего преступным, и никакой вид наказания не мог быть слишком суровым, чтобы покарать за него. Думая об этом, г-н Кумб ощущал одновременно сожаление, полное горечи, и ярость, чреватую презрением.