Потому что Моцарт еще выше (Ты, Моцарт, – бог!), и потому что его музыка уже не искусство, а сверхискусство, которому нельзя научиться, сколько ни переучивайся, как не учением достиг его и сам Моцарт. Сальери упорно учился, Моцарт же – «безумец», «гуляка праздный», озаренный бессмертным гением (конечно, это не так, но полнота и законченность гениального произведения производит впечатление отсутствия труда над ним). Он своими херувимскими песнями (херувимскими, – значит для человека на земле невозможными) сыграет в искусстве роль наркотика: возмутит на время в чадах праха бескрылое желанье и после улетит, погрузив искусство в упадок, подобно тому, как наступает такая реакция для психики, когда прекращается опьяняющее действие наркотического яда.
Сальери, для которого жизнь и процветание искусства были смыслом всего его бытия, не только завидует Моцарту, но и ненавидит его (недаром,
И вот эта его безмерная зависть, или, другим словом, – ревность: ревность к Моцарту и ревность об искусстве – заставляет его вспомнить о «заветном даре любви», 18 лет ждавшем применения, яде, которым Сальери отравит тело Моцарта и собственную душу.
И трудно сказать, кто в эту минуту более трагичен в наших глазах: уже отравленный, но ничего не подозревающий Моцарт, играющий свой Requiem или отравивший его Сальери, плачущий над ним его Реквиемом…
Предсмертные слова Моцарта: гений и злодейство – две вещи несовместные. Не правда ль? – отравляют и Сальери, вселяя сомнение в собственной гениальности, и он растерянно ищет противоядия в аналогиях: А Бонаротти? Или это сказка тупой, бессмысленной толпы, – и не был убийцею создатель Ватикана?
Этим вопросом кончается трагедия и чувствуется, что вопрос остается открытым. Не дано человеческой совести ответить на этот вопрос.
Итак, когда же и низменная страсть перестает быть пошлой? Ответ по Пушкину: когда она трагична. А трагична она тогда, когда создает себе высшую, недосягаемую цель, перестав быть самоцелью.
Плюшкин и Соломон{90}
в собственной скупости видели свою цель, – и они пошлы, комичны. Барон из скупости создал мечту о верховной власти над всем миром; у Сальери из зависти родилась идея грозящей его искусству опасности, которую он призван предотвратить.Оба они – жертвы, маньяки мечты или идеи, и в гибели от этой мечты или идеи – их трагизм. Но существование Плюшкина с Соломоном не озарено никакой мечтой, никакой идеей.
«Скупой рыцарь»
Первоначально трагедия была озаглавлена «Скупой» с подзаголовком «Сцены из Ченстоновой трагикомедии» (T e covetous knight). После тщательных розысков и справок оказалось, что никакого Ченстона у англичан не существует и что это такая же со стороны Пушкина мистификация, как приписка «с английского» к стихотворению 1830 г. «Цыганы», или как название известного стихотворения 1836 г. «Не дорого ценю я громкие права…» именем итальянского поэта Пиндемонто.{91}
Как и в других своих «маленьких трагедиях» Пушкин в «Скупом рыцаре» изображает чужеземную жизнь прошедших времен.
Но не оной лишь верностью и художественностью воссоздания чужой эпохи замечательно произведение Пушкина, но – гораздо больше – переоценкой скупости, как страсти. Спокон века видели в этой страсти низменный, достойный презрения и насмешки порок, а в скупом – комическую фигуру. Таковы классические скупцы Плавта{92}
, Мольера{93}, потом Плюшкин и, еще совсем недавно у Кнута Гамсуна в «Игре жизни»{94}.Сам Пушкин был чужд скупости (в этом отношении он – настоящий Альбер), но Пушкин знал по себе силу страстей, и какая в их силе грозит опасность душе человека.
Человек, охваченный их пламенем – персонаж не комедии, а трагедии. И Пушкин пишет трагедию скупости.
Мало того, что в его Бароне нет ничего смешного, Пушкин сохранил за ним – и с полным правом – его благородное звание «рыцаря»: вспомним, – первоначальное заглавие было просто «Скупой», но поэт им не удовлетворился и прибавил: «Рыцарь» – «Скупой Рыцарь».
В Плюшкине человек под действием разрушительной страсти сгнил, истлел, превратился в «прореху на человечестве». В бароне человек сгорает, как горит больной в жару. Кто же станет смеяться над таким заживо сгорающим? Барон остался рыцарем во всем, что не касается его страсти: он верный и преданный своему сюзерену вассал; он болезненно чуток к оскорблению чести, не прощая этого даже сыну.
И к предмету своей страсти – золоту – он относится вовсе не так, как думает о нем сын Альбер: «О, мой отец, не слуг и не друзей в них (деньгах) видит, а господ; и сам им служит… как алжирский раб, как пес цепной…»
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное