— Хорошо, хорошо, господин надзиратель, только еще одно дело. — Кат вытаскивает из-под стола большую картонную коробку. — Я тут принесла моему другу длинные брюки на зиму… И немножко шоколаду и колбасы. Мелочи всякие. А здесь вот — две книги.
— Книги, фройляйн, надо сдать в комнату семнадцать. — Надзиратель с кислой миной проверяет содержимое коробки.
— И еще… еще кое-что… я должна… я хотела тебе сказать, Вальтер!
Кат ли это? Речистая, решительная Кат? Отчего она запинается? Что собирается сказать ему? Она опускает глаза. Улыбается.
— Да, это так, — говорит она и вдруг устремляет на него открытый и решительный взор. — Я… у нас будет ребенок, Вальтер!
Вальтер взглядывает на нее, и руки у него опускаются. Он неотрывно смотрит на Кат, а она стоит перед ним со счастливой улыбкой на губах.
Но вот мало-помалу слезы застилают ей глаза, она шепчет:
— Неужели ты… неужели это тебя так испугало?
— Кат! — произносит он. Больше он ничего не в состоянии вымолвить.
Испугало?.. Испугало то, о чем она ему поведала?.. Нет, больше, чем испугало. Он в ужасе! Такая возможность ни на секунду не приходила ему в голову… На него нахлынули воспоминания, замелькали картины… Пересуды, бесконечные сплетни… Да, теперь остается одно: женитьба. У Людвига с Герминой началось с того же. Насмотрелся он на радости семейной жизни! Слава богу! И вот сам влип. Где же они поселятся? У Кат? Значит, все-таки покинуть родных? А они что скажут? Вдобавок ко всему, он в тюрьме! Может быть, на долгие годы. Нет, этого нельзя допустить. Надо что-то сделать.
Ему вручили передачу, принесенную Кат. Видно было, что Кат собирала ее с любовью: шоколад перевязан красной шелковой ленточкой; в сверток с колбасой вложена записка в два слова: «На здоровье!» Есть и лакомства — пирожные, засахаренные орехи, чернослив. Он все оставил в коробке, вытащил лишь длинные брюки. Осмотрел их и положил на койку.
Это неплохо, что она принесла длинные брюки. Щеголять в тюрьме в коротких штанах! Все, глядя на него, ухмылялись. Надзиратель Хартвиг тоже весело улыбнулся ему и сказал: «Ступай сюда, перелетная пташка, тут есть для тебя свободная клетка». Вальтер в ответ окинул тюремного стража презрительным взглядом и не удостоил ни единым словом.
Не успел Хартвиг в тот первый день запереть за ним камеру, как в Вальтере вспыхнуло чувство неприязни к нему. По-видимому, надзиратель это почувствовал, потому что он тут же крикнул в камеру примирительным тоном:
— Ну-ну! Ничего! Еще друзьями будем!
Вальтер вскоре убедился, что шутки Хартвига довольно безобидны; среди надзирателей попадались куда более зловредные экземпляры.
Ну вот, наконец-то он обзавелся длинными брюками. Где только Кат раздобыла их? Он взял их в руки, повертел и так и сяк и, наконец, надел.
Они были как раз впору. Словно сшиты по мерке. Но он невольно рассмеялся. Это уже не тот Вальтер, которого он как будто хорошо знал, он ощущал себя каким-то другим, новым… И он стал важно расхаживать по камере взад и вперед, от двери к окну, от окна к двери, туда и сюда, опять и опять…
Шли дни, недели. Каждый день был повторением предыдущего. Кат он написал, чтобы она еще и еще раз все хорошенько обдумала, основательно взвесила. Нельзя же покоряться случайностям, они могут толкнуть нас на путь, по которому мы не хотим идти. Наверно, есть возможность отвратить то, что в данный момент не может быть желанным.
Он не получил ответа.
Он написал во второй, в третий раз. Горячо просил понять его. Быть может, ему придется долго просидеть в тюрьме. Ведь было бы гораздо лучше, если бы они начали строить совместную жизнь, когда он выйдет на свободу.
Ответа не было.
Тем исправнее писала мать. Но теперь ее письма не радовали Вальтера. Все эти семейные сплетни, которые раньше, бывало, потешали его, теперь — когда он сам, того гляди, мог попасть в герои подобной семейной истории — действовали на него удручающе, страшили как призрак его собственного завтрашнего дня.
Были часы, когда он раскаивался, что писал Кат такие письма. Он старался понять ее, понять, что она-то ведь не может поставить себя на его место. Он чувствовал, что виноват перед ней, и испытывал глубокое раскаянье.
Но бывали и иные часы, когда он нисколько не раскаивался, а наоборот, с трудом подавлял в себе бешенство и клялся никогда в жизни с ней больше не знаться…
Неужели он тоже обречен стать лгуном, и лицемером, и трусом? Неужели нельзя прожить жизнь, чтобы не испытать желания самому себе дать пощечину? Он хочет всегда быть правдивым и порядочным, всегда, при всех обстоятельствах. Он вовсе не желает причинить Кат — уж ей в особенности! — боль и обиду. Но он ни за что не хочет в двадцать один год погрязнуть в болоте семейной идиллии. Не нужно ему никаких дачных домиков с садиками, не нужно новых родственников в виде бесплатного приложения! Нет, никаких брачных уз! Никакого ребенка! Нет, нет, ничего этого ему не нужно! Бог мой, неужели так трудно понять его?