– Я отдала ему лучшие годы молодости, – и Кукушка вам скажет, какая я была красавица, чтобы вы поверили, что это правда, – и все это я отдала ему. Я жила в его старом деревенском доме и ни разу не видела города, пока он не разбогател и не купил вот этот дом. И я не жаловалась ни на что, – нет, я всегда была готова доставить ему удовольствие, а ему все было мало. Как только я начала стариться, он взял себе мою же рабыню, бледную девочку, которую я держала только из жалости, – пользы от нее было мало, такая она была слабая, а теперь, когда он умер, я за все мои труды получила жалкую горсточку серебра.
Потом та или другая старуха начинала сочувственно поддакивать ей, и все притворялись, будто не знают, что Лотос была всего-навсего певицей из чайного дома, и кто-нибудь восклицал:
– Ах, все мужчины таковы! Как только наша красота пропадает, они ищут другую женщину, хотя сами не берегли нашей красоты и по их вине она увяла! Такова наша судьба!
И все они соглашались, что мужчины развратны и себялюбивы и что все женщины достойны сожаления, а они больше других, потому что бескорыстно принесли себя в жертву; и когда все они соглашались с этим и каждая успевала доказать, что ее господин был хуже других, они с удовольствием принимались за еду и с увлечением играли в кости, – так проходила жизнь Лотос. И так как полагается отдавать служанке то, что выигрывает госпожа, или хотя бы часть выигрыша, – Кукушка поощряла ее вести такую жизнь.
Но все же Лотос хотелось, чтобы траур поскорее кончился, чтобы можно было снять ситцевые одежды и снова надеть шелковые, и забыть о том, что Ван Лун жил на свете. Да, кроме тех случаев, когда ей нужно было приличия ради пойти на его могилу и поплакать или когда вся семья жгла бумагу и благовония перед его тенью, она совсем не вспоминала о Ван Луне, – разве только утром, надевая траурную одежду, и вечером, снимая ее, когда ей хотелось поскорее отделаться от всего этого и совсем забыть о Ван Луне.
И только Цветок Груши не спешила забыть Ван Луна, часто ходила на его могилу среди полей и плакала там, когда ее никто не видел.
Пока длился траур, оба брата должны были жить вместе в большом доме со своими женами и детьми, а это было нелегко, потому что жены их враждовали между собой. Жены Вана Старшего и Вана Среднего так искренно ненавидели друг друга, что довели мужей до помрачения ума, так как ни та, ни другая не держала свою ненависть про себя, а изливала ее мужу, как только оставалась с ним наедине.
Жена Вана Старшего говорила ему по своему обыкновению с достоинством и важно:
– Удивительно, что в этом доме мне не оказывают уважения, на которое я имею право. Я думала, что нужно это терпеть, пока жив старик, потому что он был человек грубый и невежественный, и мне стыдно было перед моими сыновьями, что у них такой дедушка. Однако я выносила все это, потому что видела в этом свой долг. А теперь он умер, и ты стал главою семьи, и если старик, будучи человеком невежественным и неученым, не видел, что такое жена твоего брата и как она со мной обращается, то ты понимаешь это. Ты – глава семьи и все-таки не можешь поставить эту женщину на место. Она каждый день смешивает меня с грязью, грубая деревенская женщина, да к тому же она и в богов не верит!
Ван Старший вздохнул про себя и спросил со всем терпением, на какое был способен:
– Что же она тебе говорит?
– Не важно, что она говорит, – отвечала его жена, как всегда, холодно, и губы ее едва двигались, а голос звучал ровно, не громко и не тихо. – Важно, что она делает и как себя ведет. Когда я вхожу в комнату, она притворяется, что занята делом и не может встать и уступить мне место, и она такая краснощекая и такая крикливая, что я совсем не выношу ее голоса, даже видеть ее не могу.
– Что же, не могу же я пойти к брату и сказать: «Твоя жена слишком красна лицом и слишком громко говорит, и мать моих сыновей этого не выносит», – возразил Ван Старший, качая головой и нащупывая за поясом трубку. Он сознавал, что ответил остроумно, и позволил себе слегка улыбнуться.
Жена его вовсе не отличалась находчивостью и часто не могла подыскать ответ так скоро, как ей хотелось бы; она ненавидела невестку еще и за то, что у нее был бойкий, острый язык, хотя и грубоватый, и прежде чем горожанка доходила до конца своей речи, начав ее медленно и с достоинством, крестьянка, подмигнув глазом, уничтожала ее каким-нибудь метким, удачно вставленным словом и оставляла в дурах, а рабыни и служанки, стоявшие возле, отворачивались, чтобы скрыть усмешку. Иногда какая-нибудь молоденькая служанка не успевала отвернуться и фыркала, будучи не в силах подавить смех, и остальные тоже смеялись, будто бы над служанкой, а горожанка злилась и от всей души ненавидела крестьянку. И когда Ван Старший замолчал, она посмотрела подозрительно, не смеется ли и он над ней, а он сидел, удобно развалившись в тростниковом кресле, и улыбался своей бесхарактерной улыбкой. Тогда она вся подобралась и, выпрямившись на своем жестком деревянном стуле, на котором всегда сидела, сказала, поджав губы и опустив глаза: