— Зря улыбаешься!.. Раньше посмотри, а потом суди. За душу хватает, уверяю тебя. Да к тому же оказывает прекрасное воспитательное воздействие.
— Ты, значит, доволен? Нашел то, что искал?
— Доволен — не то слово! Только теперь я по-настоящему живу. У меня есть задача в жизни, и я отдаюсь ей целиком. В ней я вижу не профессию, а призвание. Ты знаешь, сцена, по-моему, — единственная трибуна, с которой можно содействовать духовному росту человечества. А болтовня на собраниях ни черта не стоит; театр — это та точка опоры, к которой можно и нужно подвести рычаг, чтобы перевернуть мир. Театр, как никто и ничто, способен воспитывать народ в духе новой жизненной этики.
Вот оно опять, это выражение — жизненная этика. Значит, оно по-прежнему существует в его обиходе. Да, несмотря на внешнюю перемену, Петер, видно, все тот же мечтатель, что и раньше. Все тот же фантазер. Все так же опьянен самим собой.
— Ты не думай, что я ставлю только свои пьесы. Отнюдь! В моем репертуаре Ибсен, Геббель, Чехов, Гауптман и — как ты сам понимаешь — Шекспир. Шекспир у меня на первом месте, его я особенно люблю, вечно юного, вечно загадочного бога поэзии. Мы ставили «Много шума из ничего» — так публика просто неистовствовала… Кстати, сегодня в Драматическом идет «Смерть Дантона» Бюхнера. Хочу непременно посмотреть, надо же мне знать, как коллега Йеснер толкует этот образ. Пойдем, хочешь?
— Охотно! Но тогда пообедай у нас.
— С удовольствием!
— Послушай, Петер, тебя не стеснит, если… если я пойду в коротких штанах?
— Ты в своем уме?.. Ха-ха-ха-ха… Меня стеснит… Ха-ха-ха. Уморил совсем.
— Рассказывай же, Петер! Как было в тюрьме и как тебе удалось вырваться на волю?
— Ты, конечно, ждешь страшных историй из жизни заключенного, повести о страданиях и отчаянии! Все, кто слышит, что я в военные годы сидел в тюрьме, готовы записать меня в мученики. Вздор! Я чувствовал себя там совсем неплохо. Почему? Во-первых, я хорошенько выспался. Во-вторых, читал с утра и дотемна. Как ты, когда у тебя случилось несчастье с рукой. Первое время я не отрывался от Шекспира. Он был моим великим утешителем.
— Но еда, наверно, была ужасная?
— Возможно! Я как-то не помню! Право же… «Юлия Цезаря» я выучил наизусть от первой до последней строчки… И «Макбета». Вот кого я хотел бы сыграть…
— А как же ты очутился на воле?
— Не так, как ты, вероятно, предполагаешь. Никто меня не освобождал. Обо мне все забыли. Взломщиков, воров, жуликов — тех сразу выпустили. А обо мне никто не вспомнил. Я, впрочем, тоже ни о ком не вспоминал. Однажды тюремный инспектор решил, что с меня хватит, и послал меня домой. Ну, я и пошел…
— Как досадно, что я тебя тогда же не встретил!
— Видишь ли, пока я сидел, мои родители переехали в Нордхаузен. И я сейчас же отправился туда.
— Родители твои, значит, уже не живут здесь?
— Нет. В Нордхаузене я составил свою труппу. Там обзавелся и невестой. Она тоже актриса. И…
— Так ты, значит, здесь только залетный гость?
— Да. И главная моя цель — заключить несколько контрактов. Нам нужен актер на роли «благородного отца».
Петер уже создал себе положение и, вероятно, достигнет еще большего; возможно, добьется, как всегда, чего-нибудь из ряда вон выходящего. Он уже не токарь. У него холеные руки, лицо, волосы. А какой элегантный костюм! Завязанный бантом черный галстук и длинные волосы, то и дело падающие ему на уши, сколько бы он их ни отбрасывал, подчеркивают его принадлежность к артистическому миру.
Они сидели рядом в партере, и Вальтер незаметно наблюдал за товарищем. С полуоткрытым ртом, слегка подавшись вперед, Петер большими немигающими глазами неотрывно смотрел на сцену. Он был весь — напряженное внимание.
Равнодушный к реальной действительности, проглядевший даже революцию, он трепетно жил этой изображаемой актерами жизнью. Когда Дантон бросал свои сверкающие остроумием реплики, по лицу Петера пробегала улыбка. Вдруг он выпрямился и даже открыл рот, точно хотел вместе с Сен-Жюстом сказать: «Мы призываем всех тайных врагов тирании в Европе и на всем земном шаре, носящих под одеждой меч Брута, разделить с нами радость великого мгновенья!»
В антракте друзья, как и большинство публики, гуляли в фойе. Петер все время чуть-чуть опережал Вальтера. Он опять был во власти своих мыслей. В конце концов, Вальтер потянул его за рукав. Тогда Петер повернулся и, словно продолжая начатый разговор, сказал:
— Это, конечно, великое произведение. А писал его Бюхнер, так сказать, на ходу, под дамокловым мечом постоянных преследований… И ведь автору еще и двадцати четырех лет не было! Значит, он… Да, да, мне тоже уже двадцать три. Просто не верится…
— «Смерть Дантона» считают революционной пьесой, — сказал Вальтер. — Так оно, разумеется, и есть, но автор показывает затихающую, замирающую революцию и уже ощутимую победу контрреволюции.