Трудно приходилось Модестычу в это утро.
На станции он заводил разговоры с солдатами. Привязался к бородачу, старался попроще объяснить ему, чего можно ждать от большевиков.
— Капитал отнимут? — спрашивал бородач. — Как это капитал?
— Весь капитал, какой есть. Так они сами пишут. Можешь почитать у них в газетах.
— И тот капитал, что у меня, скажем, в кошельке?
— Товарищ Козловский, — вмешался Буров, — вы студент, должны знать. Скажите, что капитал по-нашему не то, что в кошельке у него, а орудия производства. Или впрямь не знаете? О-ру-дия про-из-вод-ства. Сколько у тебя мельниц, бородатый?
— Какие такие мельницы? Были бы мельницы, я бы от войны откупился.
Начальник станции кричал в телефон и разводил руками:
— Вагоны — сделайте одолжение. А паровоза не дают. Думал маневровый перехватить, да угнали.
Ждали и ждали. Решили взять заводский паровоз. Нашелся свой машинист.
Начальник станции схватился за голову: откроют ли такому поезду семафор?
— Звоните!
Но в это время прибежал из комитета Волчок. Отозвал Бурова в сторону.
— Отменили? Почему? Что, началось? Да ты хорошо ли понял?
Родион побежал в комитет к телефону. Удалось еще раз соединиться с городом. Разговор скоро оборвали. Но все понял Буров. Подумал немного.
— Не отпускать же людей ни с чем. Здесь митинг проведем. Зовите на митинг. Пусть Дунин и понтонцев приведет.
Модестыч, видимо, успел разузнать что-то. Он сразу же бросился к рабочим.
— Товарищи, — захлебывался Козловский, — начинается черная анархия. В Питере полный разгром большевиков. А здесь… Дунин ведет понтонцев стрелять в вас. Расходись, товарищи!
— Гадина! — Буров побелел от ярости, его еще не видели таким. — Мерзавец!
Поднялся шум, и уже ничего нельзя было разобрать.
Кажется, впервые в этот день крепкий и широкий Буров смутно почувствовал, что он болен. Невыносимо ныло пониже сердца.
К вечеру Анисимовна вернулась из столицы. Забыв снять косынку, она в изнеможении опустилась на стул. Ее била мелкая дрожь.
— Убили… Прикладом убили… Свалили на панель, — тихо сказала Анисимовна.
— Кого?
— Дайте испить.
Дима побежал за водой. Анисимовна все не могла успокоиться.
— Не знаю кого. Вместе мы с ним газету получали. А потом пошла я на вокзал. Тут толпа с Литейного. Сразу стало не пройти. Сама я видела, как юнкера его из ворот вытащили, на камни валили. Прикладами кости ломали.
На другой день Буров узнал по телефону, что убили рабочего Воинова, который продавал «Правду».
— А ты как же ушла?
Анисимовна протянула тючок. В тючке оказались последние номера «Правды».
— Забежала я в подворотню. Сняла исподнюю юбку, завернула газеты. Пошла дальше. Оглянулась, а он все лежал. Убили и не прибрали. Фуражка на камне. Темя разбито…
Она вскочила, погрозила кулаком:
— Белесый черт! У-у, яд! Козловский… Иду сейчас с тючком, а он кричит: «Луиза, газетке твоей крышка!» Черт белесый. Не могу я ему отвечать. Слов у меня таких нету. За газетку-то кровью заплачено.
Анисимовна развязала косынку, глубоко вздохнула и пошла взглянуть на Кольку.
А через несколько минут явился Чебаков. Он, тяжело дыша, обвел всех блуждающими глазами:
— Ребята, я оттуда, из города.
— Как же ты попал туда?
— Да я раненько, покуда пассажирские ходили. Ведь так оно и получилось, как я тебе в цехе говорил, Родиоша. — Он с трудом подбирал слова.
— Что получилось?
— Да сына из-под Тарнополя привезли. Раненый. Я к нему в госпиталь, а чуть самого не положили на Невском. Будто как в пятом годе. Ой, что было. Родиоша! Только что нагайки не попробовал. Что же с нами делают, Родиоша? Или опять притихнуть нам, а? Во двор меня загнали тоже, как в пятом годе, и женщин с детьми загнали.
— К сыну-то попал?
— Попал погодя. Стыдно мне было ему в глаза глядеть.
Не этим были заняты теперь мысли Родиона, но вспомнил он слово в слово, что говорил ему Чебаков о том, как будет укорять его сын, который сейчас под Тарнополем.
— Они, раненые, и то на улицу рвутся. Хоть на костылях пойдем, — продолжал Чебаков.
Он вдруг засуетился и, сказав: «Прости, Родиоша», — вышел на улицу.
Спешно собрался комитет. Просидели до глубокой ночи.
Буров составил три списка. Он много передумал в этот день о каждом из товарищей. В трех списках каждый из его новых и старых друзей должен был безошибочно занять свое место. Родион вспомнил ту ночь в феврале, разговоры в доме на отлете и свою минуту слабости. Порою он бывал чересчур строг к себе. Нет, не минута слабости набежала тогда, а слишком сильное волнение. Так мало было в те дни своих верных людей, и он тревожился, что чужие, неустойчивые, слабые люди распорядятся забастовкой, которая должна была начаться со дня на день. Товарищей забирала война, отнимала тюрьма. В столице подпольный комитет переходил с квартиры на квартиру.
Тогда, в феврале, Буров считал по пальцам: «Если меня возьмут, Дунин станет, если его возьмут…» И пальцев было слишком много для такого счета. А теперь людей прибавилось. Есть они, вот они!