И все тоже увидели, беспокойно задвигались. Помолотень посмотрел на начальника штаба, потом припал плечом, белыми усами к широкому прикладу пулемета и дал очередь. Стреляют и сзади, из деревни. Где-то там стукнуло, вверху прошелестело, неторопливо, словно крылья огромной птицы – шрл-шрл-шрл, – снова стукнуло, уже за рекой.
Комбриг повернулся к Ильюшенке, посмотрел не то одобрительно, не то насмешливо. Ага, пушечка.
Выстрелил и Толя, и хотя не в новинку ему это, у него такое чувство, будто участвует в чем-то, что не очень полно и даже не совсем серьезно повторяет бывшее не с ним, а с другими – в кино, в книгах, в чужих рассказах. И будто ненастоящее.
Но сразу же пришло настоящее: обрушилось громом, скрежетом, безжалостным, лютым. Ничего в мире не осталось, кроме этого скрежета, грохота, разрывов.
И тут Толя услышал стон, очень слабый, но он услышал его. И увидел лицо Бобка, обросшее щетиной, испуганно-спрашивающее: «Это меня, меня, правда?» Бобок судорожно тянет штанину из сапога. Такой спрашивающий и просящий взгляд бывает у человека, когда он чувствует, что ранен. Человека ранило. К нему ползут. Достают бинт. («Хорошо, что взял у мамы два пакета».) Раненого перевязывают. («Странно, всего лишь синее пятнышко под коленом, а нога так дрожит…») Толя снова ложится за винтовку, не успев размотать весь бинт, завязать: опять все кажется таким ненастоящим, необязательно и завязывать.
– Еще броневик!
Чей это голос? Некогда сообразить, хотя Толя ничего не делает, а только лежит. Но нет, он делает, он слушает, весь налитый сосущей тоской: уже два пулемета бьют сверху, скоро увидят эту канавку, и тогда… Ползет по ногам Зарубин.
Ему почему-то надо ползти.
– Держись, братва.
Ненужные, бессмысленные слова, когда ты можешь только лежать и ждать. И «моряк» это понимает, но сейчас ему почему-то надо сказать это.
Красиво радующийся себе и тому, что он сейчас говорит, делает, «моряк» оттеснил от пулемета Помолотня, дал длинную очередь, сдернул опорожненный диск, протянул руку за новым. Сильными руками надавил на диск, слегка приподнявшись. И замер так, словно узнавая что-то и боясь узнать. Левая рука сорвалась с круглой тарелки диска, лицо мертво стукнулось о приклад.
III
Он спустился в землянку и спросил:
– Лошади у вас ради шкуры или как? Покойников возить, а не станкач. Кто ездовой?
– Ездовой-то я, – затянул старик Бобок и, прихрамывая, заспешил к выходу с таким видом, словно он сию минуту исправит и наладит все.
Когда Волжак вышел вместе с ездовым, Шаповалов рассмеялся:
– Татарская душа: раньше с лошадьми знакомится.
– Хороший командир был Пилатов, – пожалел Шаповалов. И Сергей Коренной подтвердил, как бы стараясь подчеркнуть, что не намерен менять мнение в угоду новому начальству.
Знакомиться со взводом новый командир не явился в тот день.
Приходил прощаться Пилатов. Его и в самом деле любят во взводе. Это трогает Пилатова. Но он рад, что стал командиром бригадных разведчиков. В глубине души рад и Толя. Вместе с Пилатовым уйдет сложное чувство, которое давно тяготит: смесь благодарности, стыда и временами вспыхивающей неприязни.
Наконец Волжак снова заглянул во взвод. Снял со столба винтовку, дернул затвор. Захрустел песочек.
– Чья камнедробилка?
– А што? – отозвался Липень, поворачивая к Волжаку свое пухлое личико.
– Партизан, ей-бо! – воскликнул Волжак. Это все еще голос «гусара».
С этого началась жизнь взвода с новым командиром. Волжак будто чужой здесь. Чужой, но вызывает интерес. Когда его нет возле землянки, начинаются воспоминания про то, как он попал в отряд («В руке топор, грозится: «Если полицейские, стреляй оттуда, не подходи!»), как стоял под расстрелом и материл Колесова… Оказывается, именно Коренной («С Ефимовым, помню, возвращались мы из секрета…») привел Волжака в Зубаревку, где тогда, в сорок втором, стоял отряд («Жили просто в домах…»). А Носков «расстреливал» Волжака.
– Взял бы чуть пониже – не было бы нашего командира. Железня нас предупредил: «Этого шпендрика надо напугать». Волжак тогда был то-ощий, и еще и маленький, ноги колесом…
Мысль, что он мог расстрелять нынешнего своего командира, ничуть не смущает, скорее удивляет Носкова.
Он посматривает на Волжака с каким-то превосходством, хотя разговаривает с ним уважительно.
– Гусар он так воспитывал, – сообщает Головченя то, что ему известно про нового командира. – За грудки и мимо уха из пистолета – бабах! Враз весь хмель долой.
– Теперь решили самого воспитывать, – усмехнулся Шаповалов, – разогнали их всех по одному.
Приходила из санчасти мать. Она скованно-молчалива, как бывало, когда командирствовал Баранчик. На вопрос Волжака про «его» разведчика, который лежит в санчасти, ответила холодно, даже сердито:
– Спасенья нет от дружков. Возят самогон, а он других спаивает.
– Влезут они в печенку Пилатову, – злорадно пообещал Волжак.
Странная черта у этого Волжака: посмотрит на тебя, даже скажет что-то, взгляд короткий, живой, хватающий, но кажется, он тебя не помнит и не запомнит. Такое впечатление: он забыл и то, что Коренной в отряд его привел, и что Носков расстреливал его.