Как-то ночью, возвращаясь в Журавли, Иван Лукич сказал Ксении, чтобы возле кургана остановила машину. Порылся в портфеле, достал полбутылки водки, хлебнул из горлышка, молча закусил огурцом. Луна светила ярко, от машины на дорогу легла горбатая тень. Ксения отчетливо видела мрачное, постаревшее, с отвислыми усами лицо Ивана Лукича, и ей было страшно.
— Можно ехать, Иван Лукич? — робко спросила она.
— Погоди, Ксюша. — Иван Лукич тяжело вышел из машины. — Пойдем на курган, Ксюша… Полюбуемся простором… Ноченька-то какая месячная!
— Вы идите один…
— Я хочу с тобой, Ксюша… Пойдем!
И Ксения повиновалась. Грузно ступая, Иван Лукич не спеша поднимался на курган, мял сапогами сухую, войлоком лежавшую траву. Ксения шла следом и дрожала, как от холода. На кургане Иван Лукич не стал любоваться далью, а приблизился к Ксении, взял ее за холодную, мелко вздрагивающую руку, как берут ребенка, когда хотят его приласкать, и сказал
— Может, это и грешно, Ксюша, может, и не надо было бы тебе знать!..
— Не надо! Не говорите ничего, Иван Лукич… — Что? Или сама догадалась?
— Разве я маленькая!.. Только не надо!
— Это хорошо, что такая догадливая. — Хотел усмехнуться и не смог. — И оттого, что догадалась, мне, легче сказать давно, Ксюша, я люблю тебя… И не знаю, счастье это мое или несчастье,
а только люблю тебя не той любовью, какой обычно любят и какой я когда-то тоже любил… Вот в чем беда! И ты должна понять…
— Ничего не хочу понимать! — крикнула Ксения и вырвала руку. Отбежала шагов на пять. — Эх, Иван Лукич, и что вы такое говорите, и разве это можно!.. Если бы вы были Иваном…
И как вырвалось это слово, она не помнила. Испугавшись, она с таким проворством побежала вниз, к машине, что косынка слетела с ее головы и гусиным крылом забелела на траве. Иван Лукич постоял на кургане, потом подошел к косынке, бережно поднял ее и, рассматривая голубые каемки, долго стоял с низко опущенной головой. «Если бы вы были Иваном? Так я и есть Иван… Видно, Федот, да не тот…».
Не сел рядом с Ксенией, а забрался на заднее сиденье и не то спал, не то молча лежал там до Журавлей… После этого журавлинцы среди бела дня видели Ивана Лукича пьяным — первый раз за столько лет! Узнал об этом и Яков Матвеевич Закамышный. В кабинете, когда они остались одни, Закамышный закрыл дверь на ключ и сказал
— Ваня, что это, опять вожжа под хвост попала?
— Тебе-то, Яков, что за печаль? Или и ты заодно с моим Иваном?
— Не понимаю, что Иван плохого сделал?
— Тебе твой Яша руки за спиной не скручивал? А я-то испытал эту радость.
— То, Ваня, было…
— Оно и теперь скоро повторится… Разве не видишь или ослеп, как Иван заламывает батька на житейской борозде, истинно как тот бык норовистый в ярме?..
— И не вижу… Честное слово!
XXIX
Легко согласиться с Закамышным, а ещё легче сказать, что у Ивана Лукича нет причин для тревог, что это у него одна лишь мнительность и ничем не оправданная боязнь; что Ивану Лукичу только кажется, будто сын Иван «заламывает в борозде» и покушается на отцовскую славу.
В том-то вся и штука, что Ивану Лукичу не кажется и что человек он не мнительный и не боязливый. Разве это не причина для душевной тревоги, когда вчера, например, в Журавли приехал Скуратов и сразу же направился к Ивану?.. Раньше, это все хорошо знают, куда он заезжал? В правление, в кабинет к Ивану Лукичу. Теперь же будто в Журавлях не было того приметного кирпичного дома на берегу Егорлыка, и Скуратов поспешил завернуть прямо к Ивану. Пробыл у него больше часа, а к Ивану Лукичу даже не заехал поздороваться, хотя Иван Лукич и поджидал его в своем кабинете. Почему не заехал? Почему не вспомнил? Значит, Иван вышел на Журавлинскую улицу и преградил Скуратову путь к Ивану Лукичу — вот что обидно… Или еще факт, не менее красноречиво говорящий о том же. Прошло более месяца с того дня, как в дом Ивана, Лукича переселился сын-архитектор, а люди и из Журавлей и из хуторов ходили сюда так густо, будто из своего двухэтажного дома переселилось в этот похожий на черепаху особняк все правление «Гвардейца», с бухгалтерией и канцелярией. Какая же это мнительность, когда нет того дня, чтобы мастерская Ивана пустовала? То молодежи соберется полным-полно, и они там не песни поют и не танцуют, а устраивают какие-то свои тайные заседания, и верховодит этими заседаниями Ефим Шапиро.