Кольчуги мы сняли: сутаны и без них сидели на нас слишком тесно, к тому же железные звенья могли громко греметь. Мечи и длинные ножи мы все же взяли, понадеявшись, что под шерстяной тканью их рукояти не будут видны. Оставив лошадей с Флоки и Халльдором, Эгфрит, Пенда и я, как подобает смиренным монахам, направились в город пешком и, перебравшись через ров, устремили взгляды на крепостные стены, отражающие последние лучи солнца. Идя мимо окутанных дымом домишек, мы удалялись от леса, однако крики грачей все еще были слышны. Птицы гомонили скрипуче и надтреснуто, как пьяницы, чьи вопли доносятся из переполненной таверны.
– А все-таки картина величавая, – произнес Пенда, и по наклону его капюшона, скрывавшего глаза, я понял, куда он смотрит.
Городская стена довлела надо всем вокруг. Рядом с ней деревянные жилища, разбросанные снаружи, казались смешными и жалкими. Смешными и жалкими казались даже мы, люди, ведь мы всего лишь бренная плоть, и, когда память о нас развеется, точно дым на ветру, крепость будет стоять все так же неколебимо. «Как Бьорнов рунический камень», – подумал я.
– Это памятник человеческому разуму в мире дикости, Пенда, – заявил Эгфрит, благословив женщину, что доила козу возле тропы.
Женщина благодарно склонила голову.
– Разум, который ты, монах, восхваляешь, велит бить девушку, не сделавшую ничего дурного, – прорычал я, дотронувшись до своего оберега с головой Одина.
Эгфрит, видно, хотел сказать, что Кинетрит убила своего отца, но передумал и придержал язык.
Императорские солдаты, стоявшие у ворот, на этот раз ни о чем нас не спрашивали: они привыкли встречать монахов, соблюдающих обет молчания. Правда, один из стражников, чуть подавшись назад, оглядел Пенду и меня с ног до головы. «Успею ли я вынуть из ножен меч, прежде чем они проткнут меня копьем? – подумал я. – Едва ли». Так или иначе, Эгфрит достал свой маленький деревянный крест, приложил его ко лбу солдата и разразился потоком латинских слов, отчего подозрения привратника сменились замешательством. Он сухо кивнул и взмахом руки впустил нас в город, что-то вполголоса бормоча второму стражнику. Позабавленный выходкой Эгфрита, тот, по-видимому, радовался, что избежал внимания монаха.
– Братья-бенедиктинцы обыкновенно не так сложены, чтобы на них можно было пахать, – буркнул Эгфрит.
Я не стал с ним спорить. Благодаря гребле и упражнениям с оружием, я раздался в плечах, став не у́же других викингов. Даже шире некоторых. Я подумал о своем родном отце: если и он странствовал дорогой китов, то его руки, верно, тоже были сильны, а плечи широки.
В монашьей рясе я казался себе ужасно нелепым, однако горожане меня как будто не замечали. Торговцы, дети и шлюхи не приставали к нам, и мы беспрепятственно шагали по мосткам, проложенным в грязи. Не приближаясь к бурлящему сердцу города, мы двигались на запад вдоль стены. Глаза слезились от очажного дыма, а рот мой наполнился было слюной, когда я почуял приятный запах съестного, однако в следующее же мгновение ветер донес до меня такую вонь, от которой в горле встал ком. Я был рад своему капюшону: под ним я прятался от городской суматохи, и мысли мои могли дышать спокойно. А думал я о Кинетрит.
Когда мы добрались до монастыря Святой Годеберты, в городе уже стемнело. Над лугом за его пределами еще догорали сумерки, но внутрь крепости лучи заходящего солнца не проникали, и императорские солдаты принялись зажигать огни в чашах на железных шестах. Эти огни роняли пляшущие тени и привлекали сотни мотыльков, а крысы и тараканы, напротив, бежали под стены, спеша укрыться во тьме.
Монастырь был обнесен собственной белокаменной оградой. Местами она крошилась, и при крайней необходимости я мог легко через нее перелезть, однако этот путь меня не прельщал. На улице было полно солдат, и нам, одетым в сутаны вместо кольчуг, едва ли удалось бы дать им хороший отпор.
– Запомните, – предостерег нас Эгфрит, трижды стукнув в ворота, – голову вниз, рот на замок.
Немного подождав, он постучался снова, на этот раз сильнее, и вскоре за стеною послышались шаги, а затем открылась задвижка. В маленьком оконце появилось лицо монахини. Она поглядела на Эгфрита с подозрением, если не со злобой, и разразилась едким потоком франкских слов, из которых я ровным счетом ничего не понял. Эгфрит спокойно ответил по-латыни. Монашка выпучила глаза.
– Ты английский монах, – произнесла она зловеще, а потом вдруг хихикнула (я, признаться, не знал, что Христовы невесты смеются). – Ты тот, кто пытался крестить языческого ярла и чуть не утонул, – сказала монашка по-английски, да так хорошо, словно родилась в Уэссексе.
Эгфрит раздраженно ответил:
– Я даже не думал тонуть. Уверяю тебя, сестра, я плаваю, как рыба. Быть может, ты меня впустишь?
Глаза, выглядывавшие из-под темного покрывала, снова сузились.
– А что тебе нужно от сестер в столь поздний час? Мы молимся, отец Эгфрит. У нас вечернее богослужение.
– О том, который теперь час, я не забыл, сестра. Меня прислал сюда епископ Боргон. Он полагает, я могу быть полезен преподобной матери-настоятельнице.