Стиравшуюся ткань нужно было прополаскивать или замачивать в таких веществах, как «Синька Рекитта». Я не знаю, из чего ее делали. Мы жили в Дербишире, и у меня она всегда ассоциировалась в Синим Джоном с Холмов — я знаю, что это неправильно, но слова связывались воедино, и образ так и остался. Синьку привозили в маленьких цилиндрических мешочках из белого муслина, и когда их болтали в воде для полоскания, та становилась ярко–кобальтового цвета. Белое проходило через эту синюю воду (которая всегда была холодной). Не знаю, из-за какого оптического процесса после такого синения белья оно начинало казаться еще белее, но точно помню, что так оно и выглядело. Это не был отбеливатель. Синька не удаляла упорных пятен чая, мочи или клубничного сока — для этого требовалось настоящее отбеливающее средство, а оно пахло злобой и смертью. «Синька Рекитта» растворялась в воде маленькими облачками, волокнами и щупальцами цвета. Как тонкие нити цветного стекла в стеклянных шариках. Или кровь, если сунуть порезанный палец в тарелку с водой. В цинковых ваннах «Синьку Рекитта» было не очень хорошо видно, но в те дни, когда в прачечной было светло, мы синили воду в белой эмалированной миске, и тогда нити яркой синевы смотрелись очень хорошо в прозрачной воде и смешивались вместе, пока вода не синела. Потом ткань в этой синей воде полоскалась — размешивалась, колотилась, подтыкалась и
Крахмал был вязким и липким; от него вода для стирки густела, будто каша. Наверное, это и была каша, если вдуматься. Мучнистые молекулы расширялись от тепла. Крахмал был скользким и напоминал всем нам о таких веществах, про которые совсем не хотелось думать: о жидкостях и выделениях тела, хотя фактически это невинный чистый продукт растительного происхождения, в отличие от мыла, которое, как бы его ни надушили, все равно — сжатый бараний жир. Ткань соскальзывала в крахмал, и он обволакивал ее. У крахмаления было несколько степеней. Очень густой и клейкий использовался для воротников рубашек, легкий, разбавленный, стеклянистый — для тонких ночных сорочек и панталон. Когда одежда вынималась после купания в крахмале, она твердела и становилась рифленой, будто резьба, а если по ошибке ее оставляли лежать на воздухе, она засыхала, комки и складки становились гофрированными, словно скалы там, где сложилась земля. Накрахмаленную одежду нужно было гладить влажной. Запах горячего утюга на этом желе напоминал пародию на кухню. Наверное, пригорала клейковина — это пахло так же, как сгоревшие булочки. Нос тогда сравнивал совершенно не те запахи, что нужно.
Одежда, становясь чище, неотступно преследовала нас всю жизнь. Она была нашими ангелами–спутниками, душами, с которых добела отстирывали кровь Агнца, она окружала нас своим шелестом и бледным ароматом. Могу себе представить, что в восемнадцатом веке стирку устраивали один–два раза в год, однако в наше время все были одержимы чистотой, а механических помощников еще не изобрели. Мы проходили сквозь нескончаемый цикл кипенья, трудов и тягот, и окружало нас лишь слишком наглядное неодушевленное воинство. Наша одежда плясала на ветру, трепеща тщетными рукавами, взметая полнотелые юбки, под которыми обнаруживалась пустота, оплетая друг дружку, словно белые черви. В доме белье развешивали на кухне, на длинных рамах, привинченных к потолку, откуда оно свисало, жесткое, как доски, как повешенные в саванах. А до и после глажки белье лежало сложенное аккуратно, будто чучела мертвых мальчиков–хористов, все в складках и оборках. Под горячим утюгом (по четвергам) оно корчилось, дергалось и ежилось. Бесформенные вискозные нижние юбки моей двоюродной бабушки распускали все цвета радуги — призрачные, обжигающие красно–коричневые и военно–воздушно синие, пронизанные медными оттенками, павлинье–голубыми. Они легко плавились, разбегались в струпья, которые становились крохотными дырочками, и урон был непоправим. Утюги наполнялись горячими угольями из кухонной печи. Они были тяжелыми; и нужно было следить, чтобы от них не оставалось полос копоти, а если это происходило, одежда немедленно приговаривалась к возвращению в бак. Внутри утюгов угли огня тлели, плевались и тускнели. По всей кухне пахло паленым — рыжевато–бурый запах, насмешка над добрыми золотыми ароматами булочек и бисквитов.