Наконец подвертывается приотставшая от других разбитная вдова Фекла Москалева, тропку в дом которой староста проложил уже давненько, еще с первых месяцев войны.
— Скажи-ка, Фекла, чья это девка? Вот там, в углу. Кажись, с Машкой Лукьяновой пришла, — задержав у двери вдову, шепчет Филимон. Но Фекла не считает еще себя старухой, чтоб вот так просто, без боя посторониться ради другой.
— Жеребец ты стоялый! Приди только! Я тебе покажу такую девку, что с неба искры посыпятся, — с яростью шепчет Фекла и, пользуясь теснотой, коленом ударяет Филимона в самое стыдное место.
— Не балуй, кобылища! — приохивает староста и отступает от порога за косяк двери. Фекла победоносно проталкивается вперед, в угол, который облюбовали бабы.
«Стой! Стой! А это еще кого бог сегодня дает?» — с тревогой думает Филимон, вытягивая длинную шею и в открытую дверь поверх голов рассматривая идущих по тесному, узкому крылечку. Поддерживая под руки, мужики помогают взойти на ступени Мамике, древней старухе, первожительнице Лукьяновки. Сердце у Филимона трепещет, как овечий хвост. Вот уж кого он не ждал, так это Мамику. Ведь сказывали бабы, что залегла она на печь до весенних теплых дней. Пришла! Кто ж ее сподвигнул на такое дело? Не иначе как кто-нибудь из дружков Кондрата Судакова. «Ну, Филимон, не жди от такого схода добра!» — шепчет про себя староста. Если б знать, что приползет старуха на сход, ни за что бы Филимон не стал собирать его. «Может быть, распустить народ? Так, мол, и так, господа мужики, извиняйте, обмишулился. Думал, есть дело, а оно на поверку выеденного яйца не стоит… Ах, как бы хорошо!.. Хорошо-то хорошо, а что делать с обещанием свату Григорию Елизарову? Ведь сам наобещал прижать Кондратия Судакова с сынами…» — мучительно думает Филимон, подергивая себя за жидкую, козлиную бородку.
— Эй, староста, начинай! Какого хрена народ держишь?! День будний — работы по горло! — слышатся мужские голоса, в которых неприкрытое нетерпение и откровенная резкость.
Нет, распускать сход поздно! Филимон проталкивается к столу, становится рядом с Кондратом Судаковым, который смотрит на старосту исподлобья злыми глазами. Филимон на полшага отодвигается, но теперь прямо перед собой видит Мамику. Клюконосая, морщинистая старуха, закутанная в черную шаль и черную овчинную шубу, в черных пимах, сидит неподвижно. Тонкие губы поджаты, острый подбородок выпячен, глаза прищурены. Кажется, все страсти жизни чужды ей. Но так только кажется: не по-старушечьи острым слухом она ловит доносящиеся до нее обрывки разговоров, думает про себя: «Ох, Филимон, хитер ты! Однако в деда ты удался… Не без корысти сход ты этот придумал».
Мамика нет-нет да и кинет взгляд на Кондрата, как бы подбадривает мужика, опасается за него. «Горяч, в словах невоздержан».
— Обчество! Не лады у нас нонче в селе, как ее, это самое, — начинает Филимон, пощипывая себя за бородку. Он говорит тяжело, преодолевая одышку, что-то давит его в груди.
Все разговоры стихают. Бабы еще барахтаются, усаживаясь на пол, но молча, сдерживая даже вздохи.
— Кать, посмотри, вон Мамика сидит. Помнишь, мама тебе о ней говорила, — шепчет Маша в самое ухо Кати.
Но Катя и без Маши заметила старуху, смотрит ка нее, не сводя глаз. «Лицо старое, морщинистое, довольно маленькое, но есть что-то в нем необыкновенно сосредоточенное и волевое, одухотворенное спокойствие», — думает Катя.
Староста комкает слова, вытягивает их из себя с мукой. Из каждых десяти слов только одно относится к делу, остальные мусор, шлак, вроде неизменного «как ее, это самое, значит, оно…».
— Ну, язви его, и блудит же! — вырывается у кого-то из мужиков.
Филимон надолго замолкает и просит писаря прочитать показания свидетелей. Писарь Игнат Игнатович — из недоучившихся семинаристов — первостатейный пьянчуга. Полное, мясистое лицо его с вывернутыми, мокрыми губами давно не брито, заросло серой щетиной, припухло. Под глазами висят розоватые мешки. Писарь одинокий, весь неприбранный, неумытый, нанят крестьянами «справлять бумаги» за всех. Еще утро, а он уже «на взводе», лихорадочно горят увеличенные зрачки. Но «обчество» ценит его за голос — зычный, как у дьякона, и отчетливый, как у фельдфебеля.