for (i=0;i {ERROR. PROGRAMM ERROR. PROGRAMM CODE ERROR
sum=0;
sum=0.
Sum=0.
SUM=0.0000.0000».
Да, это был его старый код. Ещё до ФЭС, но почти сразу после знакомства с Галиной Николаевной.
Иван пролистал ниже и нашёл путаные, закомментированные строки:
«Это была ошибка в твоём коде. Это была ошибка в твоём коде.
“Быть жертвой — это выбор, который делаешь ты”.
А в конце… а в конце у тебя есть только усталость, одна усталость от борьбы.
Вы изорваны по всем швам. Вы изломаны по всем граням, Галина Николаевна. Но вы шедевр».
***
За окном по-прежнему висела непроглядная, совсем осенняя ночь, но чувствовалось, что рассвет близко. Иван забрался на кровать, лёг поверх гобеленового покрывала и нажал пальцами на опухшие веки. В висках билась головная боль. Следовало встать, найти воды, выпить таблетку. Но эта боль казалась такой мелкой, такой постыдной по сравнению с тем, что испытала она.
Сил не было. Перед глазами мелькали лица — Вячеслав, Пётр Немиров, изредка фигурировавший в её дневниках, Круглов, Валя, сухая, седая мать, высокий хмурый отец. И, конечно, она. Ошибка в коде. Галина Рогозина…
Тихонов укусил костяшки, сдавил виски, чувствуя себя недостойным, как никогда прежде видя её недосягаемость. Круглов — что Круглов! Иван мог бы закрыть на это глаза, если бы действительно, окончательно отдался этому исступлению. Но теперь между ними стоял Вячеслав. Мёртвый. Настоящий. Избранный ею. Не чета ему самому.
Когда мгла снаружи засеребрилась предрассветным тоскливым светом, Иван наконец встал и всухую проглотил цитрамон. Раскрыл окно. В номер ворвался трезвящий, ледяной воздух. Тихонов накинул ветровку, влез в кеды не шнуруя, наступив на задники, и вышел из гостиницы.
За гостиницей обнаружился старый сквер, тесный от тополей и рябин. Иван сел на кривую, влажную от росы лавку перед прудом. С одной стороны пруд был обложен плиткой и скорее напоминал бассейн, но с другой совершенно зарос и помутнел. Тихонов слез со скамейки, нагнулся над водой — она пахла вялыми тополями. Бросил в лицо несколько пригоршней. Почти совсем рассвело; плотно, кисло-сладко пахло влажными листьями чёрной смородины. Мир казался ненастоящим.
Иван, пошатываясь, снова обогнул гостиницу и вышел на сереющий проспект Карла Маркса. Постоял, оглядываясь, смутно думая, что до утра нужно достать где-нибудь сигарет. Иначе он просто не посмеет смотреть на неё — после всего прочитанного.
…Из-за поворота, рыча, врываясь в мысли, вырулил жёлтый минивэн. Тяжёлая дверь гостиницы хлопнула, на крыльцо торопливо вышел Круглов. Не заметив отошедшего в тень Ивана, майор быстро спустился к машине. Без привычного пиджака, в джинсах и простой рубашке, он выглядел куда моложе.
Коротко переговорив с водителем, Круглов открыл заднюю дверь. Пару секунд спины заслоняли обзор, но вот из кузова показался крупный, обёрнутый упаковочной бумагой свёрток. Он вряд ли был тяжёлым, но по размеру не уступал приличному комнатному растению. Круглов никак не мог приспособить свёрток в руках; бумага громко хрустела в предрассветной тишине.
— Николай Петрович, вам помочь? — криво усмехнулся Тихонов, подходя.
— Давай, — пропыхтел майор. Иван подхватил свёрток, бумага съехала; наружу выглянули белые, молочного оттенка, с шелковистыми лепестками розы.
Комментарий к По волнам твоих слёз
Несколько фраз взяты с артов автора Чудик (https://www.deviantart.com/miraradak/gallery/36272523/trace).
Одна из фраз взята из фф “Разговоры на ночь глядя” автора Mama Choli.
========== Почему не я?! ==========
Иван помог Круглову донести розы до дверей их номера и заперся в своей комнате. Едва добравшись до кровати, упал на покрывало лицом вниз, прямо в ветровке; кеды не снял — уснул. Так и лежал, словно статуя, и ноги торчали с кровати, как с прокрустова ложа.
Снилась сестра: Ларка кормила поросят за бабушкиной развалюхой в Ирпеньеве и смеялась.
Из сна его вырвал звонок: едкий, давший по ушам, беспощадный. Иван сел в кровати, озираясь по сторонам, во рту было кисло и сухо, в затылке перекатывался ледовый чугунный шар.
— Ларка, — пробормотал он и с трудом смог сглотнуть — так пересохло горло.
— Иван! — раздалось из-за двери. Телефон, стихнув на миг, разразился новой порцией музыки. Тихонов со стоном сполз с кровати и, шлёпая по линолеуму, добрался до дверей.
— Кто?
— Иван, половина десятого!
А он давно не слышал в её голосе такого раздражения и нервов…
Тихонов отодвинул щеколду, распахнул дверь.
Дверной проём был как будто рамой — такой, какие бывают у картин старых мастеров: благородно-чёрной, с бронзовой прозелёнью времени, с пылью, въевшейся в трещины и деревянный узор.
А она… Она была картиной.
В шёлковом тёмно-зелёном платье полковник казалась совсем худой. Строгий воротник оттенял лицо — бледное, мелово-белое, без тени румянца. Глаза пылали. Она держала в руках розы, готовые цветом поспорить с её щеками. Пальцы мяли лепестки и стебли, Галина Николаевна вздрагивала, натыкаясь на шипы, но не отрываясь смотрела на Ивана.
— Ты идёшь?
— Я бы отдал всё, что у меня есть, чтобы прекратить это, — размеренно, удивляясь собственному спокойствию, одними губами проговорил он. — Я бы отдал всё, чтобы у меня есть, чтобы вы были счастливы, Галина Николаевна. Но… — невесело усмехнулся, растянул губы в усмешке — словно резиновые, — видимо, это не про нас.
Даже выпрямившись во весь рост, Иван был ниже полковника. На секунду он зажмурился. Потом — окинул её взглядом, с ног до головы, ту единственную, за которой готов был идти куда угодно.
— Конечно, иду.
И следом за Рогозиной шагнул в коридор.
— А где Круглов?
— Уже в администрации, — сухо ответила полковник. Голос у неё звучал высоко и непривычно звонко.
— Никогда не думал, что буду вашим шафером. Или как там это называется, — мрачновато заметил Иван, открывая перед ней дверь такси.
— Хватит, — быстро, почти шёпотом произнесла она. Откинулась на спинку заднего сиденья, закрыла глаза и плотно сжала губы. Тихонов молча пристегнулся. Руки дрожали. Стараясь унять дрожь, он принялся разглядывая отражение Рогозиной в розоватом стекле такси.
За всю дорогу она не сказала больше ни слова, не разжала губ, не открыла глаз. Иван по миллиметру приближал руку к её запястью — в голову пришла безумная мысль проверить её пульс. Но он не посмел, и в какие-то секунды был почти уверен, что она — не живая.
В полумраке салона платье выглядело почти чёрным, а её лицо — совершенно белым. Когда такси свернуло на подъездную дорогу к зданию администрации, Рогозина выпрямилась, сжала букет и обернулась к Ивану.
Набрала воздуху. Он посмотрел на её сошедшиеся над переносицей брови, бескровные губы, и словно громадной прищепкой сдавило горло.
— Я всё понимаю, — еле-еле справляясь с голосом, выговорил Иван. — Я всё сделаю… Я… я больше ничего вам не скажу, обещаю, обещаю…
— Спасибо, — шепнула она, быстро пожав его руку.
Тихонов, стараясь не смотреть на неё, выбрался наружу, обежал машину и открыл дверь. Краем глаза заметил, как от входа к ним уже торопится Круглов. Перед глазами мельтешили мушки, в ушах нарастал звон — он почти заглушал ветер в сухих кронах, звук шин, хлопанье двери, лёгкие шаги майора…
— Галка, — позвал Круглов, а может быть, Иван ослышался. Борясь с подступающей тошнотой, он обогнал обоих и почти побежал к дверям. Мелькнула мысль — обернуться, упросить её отпустить его, не заставлять присутствовать, видеть, слышать всё это…
Он обернулся. Рогозина сдержанно, ровно говорила что-то Круглову. Тихонов чертыхнулся сквозь зубы, дёрнул на себя тяжёлую стеклянную дверь и шагнул за порог.
***
Когда они вошли в зал, где уже ждала регистратор, Иван заметил, как на щеках полковника вспыхнул румянец. Он никогда не думал, что кровь может прилить к лицу так резко: только что не было, и вот — лихорадочный, горячий цвет.
И всё-таки — Галина Николаевна держалась молодцом; утреннее волнение прошло, или же она просто сумела с ним совладать. Цветы лежали в руках спокойно; слушая стандартную речь, полковник почти улыбалась. Глядя на неё, Иван вспомнил, что она не упоминала, будет ли менять фамилию.
Он украдкой достал из кармана джинсов телефон. Десять двадцать. Судя по тому, что регистрация началась по графику, они управятся даже раньше одиннадцати. Майор говорил что-то о… чё-е-ерт, она же просила забронировать столик где-нибудь поприличней… Тихонов поморщился, но в ту же секунду их объявили мужем и женой, и он отрешённо подумал — в этом захолустье в кафе вряд ли бывают аншлаги.
«Вот мы и увидели это», — мрачно, отчётливо, не без горького злорадства констатировал он, глядя, как они целуются. Впрочем, это сложно было назвать «глядя»: глядеть можно на нечто продолжительное. А здесь был быстрый, скорее даже формальный поцелуй, едва ли намного теплее того поцелуя в щёку, что случился на корпоративе.
«Как всё обыденно».
Заиграл вальс. Тихонов опустил глаза и принялся рассматривать кеды. Надо же — так и не зашнуровал… Он отрешился от всего, созерцая пыль на носках и размохратившийся кончик шнурка на левом. Он ничего не слышал, не думал, не понимал. И только прикосновение Рогозиной вывело его из ступора.
Иван поднял глаза. Она смотрела ласково и чуть грустно. Ни следа. Ни тени. Галина Николаевна — такая, какой в его воображении она была для него всегда.
— Ванька, всё хорошо? Вань?
В её взгляде уже читалась тревога. Она обхватила его запястье, всмотрелась в лицо.
— Всё хорошо, — через силу выдавил он. — Поздравляю. Николай Петрович, Галина Николаевна…
Она рассмеялась, и Круглов тоже улыбнулся, а к Ивану начало возвращаться зрение, слух, память.
Его прожгло стыдом — он, он должен поддерживать её и утешать, не наоборот! — но это длилось всего секунду. Иван пожал руку Круглову, вымученно улыбнулся Галине Николаевне и, стараясь, чтобы голос звучал бодро, произнёс:
— Я не нашёл ничего приличней того ресторана при гостинице. Зато заказал туда Сиру…
Он никогда не пробовал этот сорт, он вообще не особенно любил алкоголь, а со смерти Лары не пил совсем. Но серый кардинал хакерского мира Москвы не мог не знать, что Сира — любимый сорт руководителя ФЭС. Вино казалось почти приторно розовым, а пахло горячим поздним летом и дальней дорогой. Ловя нотки ежевики и дымящейся древесины, Иван поднёс бокал к лицу и поболтал перед глазам. А потом выпил половину за раз — почти залпом.
— Ну кто ж так пьёт, — насмешливо покачал головой Круглов. — Вино смакуют. А ты дуешь, как пиво.
— Коля! — с таким же насмешливым укором перебила Рогозина. Иван быстро глянул на них обоих — спокойные, отлично владеющие собой, слегка ироничные… Может быть, они договорились между собой воспринимать всё это как иронию; может быть, ни полковник, ни майор на самом деле ни капли не переживали по поводу этого всего…
«Но утром-то она была — краше в гроб кладут», — напомнил внутренний голос.
«Может быть, она думала о своей первой свадьбе. Может быть, вообще думала о чём-то другом. Это не твоё дело, Иван Тихонов!».
— Это моё дело, — проговорил он сквозь зубы. В ответ на недоумённые взгляды зажмурился и выдохнул: — То, как пить вино. Договорились? Это моё дело… И… Я хочу ещё.
В том, чтобы напиться на свадьбе Рогозиной, не было было ничего хорошего. Но напиться на свадьбе Рогозиной и Круглова казалось единственным выходом, чтобы не сойти с ума. Запивать успокоительное спиртным почти так же худо, как запивать его кофе. Иван знал, Рогозина этого не позволит; пришлось отойти в курилку и проглотить капсулы так же, как цитрамон накануне, — всухую. Он побродил по пасмурному скверику перед рестораном и, когда вновь вошёл в полутёмный душноватый зал, чувствовал себя уже почти в норме — настолько, что, подойдя, смог улыбнуться обоим и с теплотой, почти без сарказма, почти искренне поздравить ещё раз:
— Поздравляю, Николай Петрович. Будьте счастливы, Галина Николаевна!
Но она всё равно что-то заметила; недаром она единственная понимала его по-настоящему.
— Ладно, — пару минут спустя произнёс Круглов, глядя на часы. — Двенадцать. Иван, тебе нужно вернуться в гостиницу, или?..
— Или, — сардонически улыбнулся Тихонов. — Или, Николай Петрович. Всё готово. Правда. Всё идеально, утечка пройдёт, как надо. Нам остаётся расслабиться и ждать.
— Когда в Москву?
— А то вы не знаете, — ухмыльнулся он; алкоголь расходился по крови, тошнота почти перестала мучать, Иван неторопливо вплывал в благодушное умиротворение. — А то вы не знаете… Ладно… Ладушки… Пять-шесть часов, прежде чем начнётся переполох… М-м… м-м… Молодой человек! Ещё… водки!
— Иван!
— Слушай, Тихонов, — негромко, жёстко произнёс майор. Крепко взял его за плечо. — Ты можешь набухаться до зелёных бабочек, когда всё кончится. А сейчас, будь добр, возьми себя в руки.
— Галина Николавна мне за переработки… м-м… не платит, — пробормотал Иван.
— Язык заплетается… Галь, он чего-то хлебнул, — озабоченно проговорил Круглов.
Рогозина обошла стол, подошла к Ивану, откинувшемуся на спинку стула, склонилась над ним. Решительно сказала:
— Иди, Коль. Иди спокойно в гостиницу, собирайся. Мы скоро будем.
— Что ты хочешь сделать?
Круглов хрустнул пальцами — как показалось полупьяному Тихонову, несколько нервно.
— Хорошее винишко, — заплетающимся языком пробормотал он.
— Мы с ним прогуляемся. Недолго, — бросила Рогозина. В голосе скользнуло раздражение. — Иван. Поднимайся. Хватит дурака валять. Коль, иди, пожалуйста!
Майор встал из-за стола.
— Жду вас через час — самое большое. Ты же помнишь…
— Помню, помню, — уже отчётливо раздражённо кивнула она. — Иди!
Как только Круглов скрылся, полковник как следует тряхнула Ивана за плечи.
— Ты обещал мне.
— Д-дя…
— Вставай. У тебя полчаса, чтобы протрезветь.
Она беспощадно выволокла его на крыльцо. Снаружи шёл дождь, подступивший к Крапивинску резко, как головная боль; тугие, резкие струи быстро прогнали хмель. Глотая затекающие в рот капли, Тихонов уже стыдился того, что наговорил и сделал. В голове шумело, вокруг кудрявился туман.
— Иван!
— Вам нужен зонт, — невнятно пробормотал он.
— Поздно, — ответила Рогозина устало и горько. Программист оглядел её — платье облепило фигуру, подол забрызган, волосы растрепались и липли к лицу мокрыми прядями. «По-прежнему бледная, как не знаю, кто».
— Побудьте со мной.
— У нас нет времени, Иван.
— Галина Николаевна, что я буду делать, когда вы уедете?
— Перестань… Пожалуйста, перестань…
По лицу потекли горячие, злые слёзы.
— Что? Что я буду делать без вас?
— Иван, это не моя идея. Это необходимость… И хорошо, что это Николай Петрович, а не кто-то совсем чужой… Иван!..
Слёзы вместе с дождём затекали в рот. Ему хотелось упасть в грязь, смешаться, слиться с землёй или струями, отчаянно рвать траву или в кровь разбить руки об асфальт — что угодно, лишь бы не чувствовать зверской, разгрызавшей нутро боли…
«Хорошо, что это Николай Петрович… а не кто-то совсем чужой…»
— Почему не я… Почему? Не? Я?!
========== Темнеет ==========
Ей начали звонить уже в половине пятого. Выдерживая легенду, полковник игнорировала звонки до шести, а потом, сердито глянув на маявшегося похмельем Тихонова, ушла в свой номер. Перед тем, как закрылась дверь, Иван успел разобрать:
— Слушаю вас, товарищ генерал, — сказанное привычно жёстким, бескомпромиссным тоном.
Её не было около десяти минут; Тихонов почти успел провалиться в забытье. Затем снова хлопнула дверь. Галина Николаевна вошла и осторожно села на край кровати. Тронула его за плечо. Иван вздрогнул, выныривая из мутной дрёмы, дёрнулся к ней. Одними глазами спросил: ну?
— Всё хорошо, — негромко сказала она. — Всё идеально, Ваня. Можешь брать билеты.
— Да. Хорошо. — Он закрыл глаза, прерывисто вздохнул. — Я забронировал на одиннадцать пятнадцать. Крапивинск-Кондрово, а там до Москвы и…
— Нет, — перебила Рогозина. — Круглова срочно вызывают. Мы этого не планировали. Но раз так вышло, надо, чтобы он пока приехал один. Надо… м-м… — она замялась, подбирая слово.
— Подогреть интерес, — подсказал Тихонов. Рогозина поморщилась, но кивнула. — Ладно. Николай Петрович уезжает сегодня. А мы с вами?
— Завтра днём.
Он побарабанил пальцами по щеке.
— Не нравится мне это. Выбьемся из графика.
Она только махнула рукой.
— Ладно. Я возьму билеты.
— Спасибо. — Рогозина наконец слабо улыбнулась и похлопала его по локтю. — Ох и костлявый ты, Ванька… Ты вообще что-нибудь ешь?
Она как будто не сердилась на него за выпивку и вспышку. Как будто вообще забыла про этот позорный эпизод. Раз так…
Тихонов рывком сел, всем корпусом повернулся к ней и спросил:
— А вы сами? Едите что-нибудь? Или только пьёте?
Она замерла. Нелепо застыла с занесённой рукой — может быть, хотела привычно провести по его макушке.
— Я про психотропные, Галин Николавна. Я видел ваши рецепты. Нормотимики… Седативные… Анксиолитики… Вам не жалко себя? Сколько ещё вы протянете — с такой-то смесью? Кто вообще выписал такую комбинацию?!
— Временами я забываю, что ты ещё и биолог, — по-чужому, непривычно колко усмехнулась она.
— Насколько вы повысили дозы в последние недели? Вы хотя бы согласовали с врачом?
— Иван! — с лёгким раздражением осадила полковник. — Тебе не кажется, что ты переходишь границы?
— Вы сами сказали — я биолог. Но вы вообще-то тоже доктор медицинских наук и должны бы знать, к чему приводят такие сочетания.
— Это не твоё дело.
«Это не твоё дело, Иван Тихонов».
— Что ж… — Он дёрнул плечом, глотнул из графина воды, вытер губы. Сухо бросил: — Зачем вы пришли?
— Ты, кажется, сам просил побыть с тобой…
— Вы издеваетесь?
Что-то беззвучно, болезненно лопнуло у него внутри — возможно, терпение. Рогозина молча смотрела на него секунд десять; потом поднялась с постели и стремительно вышла из номера.
— Галина Николаевна! — с запоздалым раскаянием крикнул он в закрытую дверь. Поздно. Поздно, безжалостно поздно.
Не зная, чем себя занять, чем заглушить разрывающую изнутри пустоту, Иван, закусив щёку, открыл ноутбук и в тысячный раз всмотрелся в план операции.
Сегодня — регистрация и утечка данных. Сделано. Завтра — Круглов прибывает в Москву. Послезавтра — возвращаются они с Рогозиной. Следующая неделя — организация, огласка, фальшивые извинения, зачем скрывали, почему не сообщили… Косые и одобрительные взгляды, и это написанное на лицах — я так и знал…
Ещё два месяца на то, чтобы все привыкли, а шум поулёгся. Финальные три недели на подготовку, итоговый инструктаж и последние приготовления к отлёту. Переезд в Штаты. И полгода радиомолчания, когда невозможно будет даже услышать её голос.
Два или три раза за последние недели Тихонов погружался в плотные, почти реальные фантазии — почти веря в гибернацию, планировал провести следующий год так, в капсуле, вне времени и жизни. Проснуться — а она уже снова в Москве, может быть, снова свободна… Но фантазии истачивало напором горчащей правды, и он начинал смотреть на вещи более трезво: возможно, она не вернётся. А если вернётся — кто сказал, что они разведутся? Что решат признать брак фиктивным? Что она ещё будет помнить о нём — том, которого вытянула из одной пучины и швырнула в другую?..
Самым простым выходом было самоубийство. И если бы не Лариса, он давно бы спланировал всё — тихо и безболезненно, завершив все земные дела так, словно отправлялся колонизировать другую планету. Но всякий раз, как он задумывался об этом, перед глазами вставала сестра — не та светлая, с разлетающимися волосами и ямочками на щеках, а исхудавшая, с огромными мешками на синевато-белом лице. И он не решался.
Оставалось одно. Это было средство слабаков, средство отчаянных и безвольных, но… Ивану казалось, что теперь он куда лучше понимал мать.
Заставив себя проверить план ещё раз, Тихонов убрал ноутбук в сейф (удивительно, в этой затрапезной гостинице есть сейфы!) и спустился в бар — смежную с рестораном конурку, зябкую от вентиляции, влажную, с обтянутыми бордовым бархатом стенами; кое-где в ткани чернели обожжённые дырки. Тихонов усмехнулся — интересно, сколько он не курил? С того вечера на крыльце ФЭС, когда пропала Валентина, и Рогозина чуть не сошла с ума?..
Кстати… очень интересно, как на всё это отреагирует Антонова…
Под эти мысли он всё-таки заказал водки, хоть и слышал где-то, что таким образом лучше не начинать. Взяв стакан, не смог усидеть — встал и принялся наматывать круги по пустому бару. Стойка; три кабинки; длинный полукруглый кожаный диван и стеклянный столик с пепельницей…
Ещё интересно, что всё-таки сказала бы Лариса… Может быть, посоветовала бы какой-то выход. Сестра всегда твердила — не опускай рук. Пока не опустила сама…
Три кабинки. Кожаный диван. Стеклянный столик.
В бар ввалилась компания — две дамы и немолодой дурно пахнущий кавалер. Всех троих слегка штормило, но до стойки они добрались и даже расселись, вполне пристойно попросив шампанского. Дамы держали по букету — в алой полутьме бара различить, что за цветы, было сложно, но запах шёл густой, сладкий, тяжёлый
Кабинки. Диван. Столик. Надо же, он почти ополовинил стакан. Даже не заметил… Водка была как сыворотка правды — жидкость без вкуса и запаха.
В очередной раз проходя мимо пьяной компании, Иван всмотрелся в букеты. Аромат не давал покоя; хотелось знать, что же это за цветы. Он сделал ещё один глоток и уже открыл рот, чтобы спросить, как одна из дам повалилась на блестящую столешницу, и у стойки начался переполох.
Тихонов допил, поставил стакан на стол рядом с пепельницей (хорошо, что расплатился заранее) и побрёл прочь. Пересёк холл. Вышел на парковку. Дождь прекратился, но тучи висели тревожные и иссиня-чёрные; гудел ветер. Не исключено, что вот-вот ливанёт снова…
Он встряхнулся и, сфокусировавшись на яркой вывеске минимаркета, перешёл дорогу. В магазине пахло затхло и сладко — прогорклым арахисом, слежавшимся товаром, разлитым и засохшим пивом. Иван отыскал в холодильнике энергетик, взял вина в тетрапаке, расплатился и выбрался наружу. Снова начало накрапывать. Понадеявшись, что дождь смоет пелену, обернувшую мир, он не стал натягивать капюшон — наоборот, расстегнулся, шёл, открывшись струям.
Потягивая кислое, с привкусом картона вино, добрёл до вокзальной площади, а там свернул во дворы. На мгновение снова как будто вернулся в детство — до того все эти ржавые, погнутые грибки и горки напоминали задворки за бабушкиным домом. В Москве таких старых лазилок он не видел уже давно…
В песочнице копошились угрюмые парни. Было ясно, что они пришли вовсе не за тем, чтобы лепить пирожки. «Мокро как», — поёжился Тихонов и машинально провёл рукой по нагрудному карману: на месте. Мелькнувшее воспоминание о первом дне в ФЭС зажгло огонёк теплоты, но его тут же задуло порывом ветра; кроме того, один из парней чутко обернулся на его шаги, и теперь следовало либо уходить, либо бросаться в атаку.
— Майор Тихонов, Федеральная Экспертная Служба, — рявкнул Иван. Пелена полыхнула багровым. Он переглотнул и в три шага подошёл к песочнице. — Сдать наркотики!
По тому, как вздрогнули пацаны, он убедился: они искали в песке закладки. «Удобное место. И от вокзала недалеко», — оценил он.
Из-под низко надвинутой кепки блеснули глаза старшего — самого крупного, длинного, смуглого и, можно сказать, даже симпатичного. «Ну чего ж ты с этим связался», — с сожалением подумал Тихонов и сделал ещё шаг, почти уткнувшись в поросший мхом бортик. Гаркнул:
— Ну!
И, едва справляясь с густым, красным миром, сунул в лицо главарю фэсовскую корочку. Краем глаза заметил, как напружинились остальные двое парней; он и сам сгруппировался, готовясь к бою. Да, давно ни с кем не стыковался… Но кое-каким вещам Ларка научила его крепко.
Иван почти не боялся. Он хотел драки. Голову наполняла восхитительная, густая, как вата, звенящая, как дальние кузнечики, пустота. Он успел подумать, как долго продлится эта тишь — без мыслей о Рогозиной. И ринулся вперёд.
Но стычки не случилось. Иван пропустил искру, что-то главное; кремень прошёл мимо кресала, пламя не вспыхнуло. Пацаны рысью бросились прочь. Чей-то мобильник, почти как у него, кирпич с антенной, шлёпнулся на размокшую тропинку. Владелец даже не обернулся. Тихонов фыркнул и нагнулся над песочницей. Из влажной груды, в свете зажёгшихся фонарей, блеснула фольга. Так и есть.
Он сунул находку в пластиковый пакет, устроил его в кармане рядом с удостоверением ФЭС и пошёл обратно. Зверски хотелось есть. Пелена отступала.
***
За улицу до гостиницы Иван наткнулся на смутно знакомый киоск. Хычины? Нет, хычины они брали где-то у реки. Этот магазинчик цеплял в памяти что-то другое. Да. Жёлтый минивэн, точно. Который привёз цветы.
Тихонов на удачу толкнул дверь и едва не рухнул в заставленное кадками, вазами и ящиками пространство. Пахло густо, медово, но удивительно легко; мешанина запахов дурманила не хуже кислятины в жестяной банке.
Из-за прилавка, скрытого за рулонами упаковки, выглянула Рогозина.
Чёрт! Нет, конечно! Просто продавщица, какая-то женщина… Это уже клиника, Тихонов…
Перед глазами снова заклубился редкий багрянец. А он ещё отчитывал её за смесь успокоительных… Сам — не лучше.
Отчаянно захотелось на воздух. Тихонов выпалил первое, что пришло на ум:
— Красные ранункулюсы. Д… девятнадцать.
— Добавим эвкалипт? — вопросительно улыбнулась продавщица.
Тихонов кивнул, стараясь дышать ровно и глубоко; нельзя отключаться. Нельзя. Нельзя… Наблюдая, как флорист собирает букет, он с внезапным ознобом, почти страхом вспомнил: ранункулюсы были любимые цветы матери.
— Заверните в бумагу, — хрипло попросил он.
— Конечно. Дома поставьте в вазу и вот это насыпьте в воду — тогда простоят дольше.
— Можно бумагу? Обычную? — повинуясь внезапному яростному порыву, выдохнул он. От цветочных запахов заложило нос, надо бы уносить отсюда ноги, но… — И ручку?
— Может быть, открытку?
— Не-ет…
Он схватил фиолетовый фломастер и принялся писать на обратной стороне чека. Быстро, смазывая буквы, не забывая запятых. Попробуй забудь — последние десять лет почти каждый отчёт она возвращала, исчирканный красным…
Дописав, Иван затолкал бумажку поглубже в цветы, чтобы отрезать себе путь к отступлению.
Это будет моя закладка. Вам. Если вы найдёте.
Ранкулюсы пахли нежно, почти как пионы; эвкалипты — остро и свежо. От смеси запахов, спиртного, таблеток и энергетика кружилась голова.
— Не забудьте насыпать гранулы в воду, чтобы стояли дольше!
— Да, да! Спасибо!
Иван выбежал из киоска, с наслаждением втянув уличный воздух, и чуть не захлебнулся — дождь шёл стеной. Он и не заметил, не услышал, как начался ливень… Укрывая букет ветровкой, Тихонов добежал до гостиницы, взлетел на крыльцо, дёрнул дверь и угодил прямо в руки Галины Николаевны.
— Я тебя потеряла! На звонки не отвечаешь… Телефон где-то у вокзала… Иван!
Чувствуя, как скребёт в горле, он поднял на неё глаза, отстранился:
— Я мокрый весь… Замочитесь…
— Ванька… Мне не надо было так говорить… Вань…
Какой она была растерянной, какой уязвимой; может быть, она и вправду поверила, что он ушёл? Ушёл — навсегда?
— Это — вам. — Жмурясь от катившихся с волос капель, Иван замёрзшими руками стянул с букета сначала ветровку, потом — коричневую упаковку. Хотел сказать что-то ещё, но не знал, что. Просто протянул ей влажные, остро пахнущие цветы, и ноги подкосились. Он рухнул на ближайший диван и уже как сквозь туман услышал:
— Помогите довести до номера! Да, мой сосед. Не надо врача! Я сама позабочусь. Я сама врач! Просто помогите довести до номера! Живо!
========== Уран ==========
Он проснулся от пронзительного пиликанья светофора на перекрёстке Карла Маркса и Ляпуновской. Вздрогнул, подтянул к себе одеяло и закутался до самого носа. Тело била дрожь, но разум был ясен, будто не он выхлебал вино вперемешку со снотворным. Или это было что-то другое?..
В горле скребло. Виски ломило. Иван уже и забыл, когда чувствовал себя нормально. Ощущение было — словно он по жизни ходил как лунатик, с вечной головной болью и тяжестью, но присутствие Рогозиной забивало дурноту — когда она была рядом, он чувствовал только подъём, только лёгкость, только потребность не отпускать её никогда.
Когда она была рядом…
Она, легка на помине, вошла в номер.
— Галина Николаевна… — прохрипел он.
Рогозина покачала головой — мол, молчи, — водрузила на тумбочку у кровати большую стеклянную кружку, до краёв наполненную чем-то жёлтым, и положила руку ему на лоб. Констатировала:
— Простыл.
Тихонов боялся пошевелиться.
— Голова не болит?
— Болит, — выдавил он. Полковник убрала руку, и Иван еле сдержался, чтобы не перехватить её, снова не прижать ко лбу.
— Пей.
Она кивнула на кружку, пододвинула к кровати стул и села — в некотором отдалении. Боялась, что он опять начнёт?… начнёт… Тихонов и сам не знал, что начнёт. Нельзя было давать волю этим мыслям. Они роились смолистой, маковой сладостью в самом тайном, запретном углу сознания…
Он потянулся к кружке. Сделал глоток. В горле сразу стало легче.
— Сколько времени?..
— Половина девятого.
— Утра? — подскочил программист.
— Вечера.
— Фуф… Я взял билеты на восемь. Крапивинск-Кондрово.
— Собрался уже?
Иван обвёл глазами номер. На тумбочке — зарядки и истрёпанный блокнот, сто лет назад подаренный Антоновой. На гибком стебле торшера — наушники. Где-то на стуле толстовка; он даже не помнил, как снял её. Ветровка… Он опять пошарил взглядом по комнате и обнаружил ветровку на плечиках у батареи. Он сам никогда не развесил бы так аккуратно…
— Мне недолго.
— Хорошо.
Рогозина смотрела устало и бесстрастно. Наблюдала, как он глоток за глотком опустошает чашку. Потом сняла с юбки приставшую нитку и принялась, шевеля губами, накручивать на палец.
— Что вы делаете?
Полковник усмехнулась, быстро глянула на него, потом опять на нитку. Домотала до конца и только тогда ответила:
— У нас гадание такое в детстве было. Налипла ниточка — крути на палец, а про себя проговарвай алфавит. На какой букве нитка кончится, на ту букву имя кавалера.
— Ха-ха, — без всякого выражения произнёс Тихонов. — Ну и?..
— Р.
— Р… Кто бы это мог быть? — саркастично спросил Иван. Сделал ещё один глоток и задумчиво пробормотал: — А у нас было другое гадание. На спицах.
Полковник вопросительно подняла бровь.
— Называлось — когда мама приедет. Мы гадали с бабушкой, когда я был совсем мелкий. Мама уезжала в командировки, Ларку забирал отец, а меня с бабушкой оставляли. Бабушка давала спицы — толстые такие, коврики вязать. Надо было закрыть глаза и крутить их одна вокруг другой. Сосчитать до трёх и открыть. Если спицы разошлись — значит, мама далеко ещё. А если внахлёст — уже едет. И чем больше внахлёст, тем ближе…
Рогозина ничего не сказала, но смотрела теперь как-то… с жалостью?.. Чтобы скрыть неловкость, Иван быстро спросил:
— А вы букет в воду поставили? Там был пакетик с гранулами. Надо его в воду, чтобы стояли дольше…
— Я высыпала, не переживай. — Она встряхнулась, одёрнула рукава. Вздохнула. — Как самочувствие? Лучше?
— Однозначно. Ядрёная смесь. Вам её тот же доктор порекомендовал?
— Какой тот же?
— Который выписал рецепты на все эти успокоительные.
Полковник помолчала, сощурившись, глядя на него, как на любопытную букашку.
— Была бы я твоей матерью, я бы тебя за такое вторжение в личное пространство выдрала без зазрения совести.
Говорила она сердито, но в глазах прыгал лукавый огонёк. Иван развёл руками:
— Чего нет, того нет, уж извините.
Полковник кивнула. Встала. Посмотрела на него выжидающе, тревожно, насмешливо одновременно. Эта насмешка добила. Тело подкинуло пружиной. Он вскочил, сгрёб рюкзак, вытащил ноутбук. Бросил ноут на кровать и схватил полковника за руку.
— Мне надоело! Хватит! Хватит смотреть на меня так!
Она опешила.
— Как? Иван?..
— Как на игрушку. Вы всё знаете. Всё видите! Игнорируете… Насмехаетесь… Нарочно взяли меня сюда, чтобы я видел, что мне — никогда, никак!.. Вы… Вам что, прямо сказать? Прямо, да? Ну нате, возьмите! — Он собрал в складки кожу на висках и резко засмеялся. — Я люблю вас! И я знаю, что вы… вы…
У него не хватало духу произнести это — слишком сильно было то, что влекли за собой слова «полковник Рогозина». И всё же…
— Вы?.. — с нажимом, высоко произнесла она. — Договаривай! Вы?..
Иван попытался, но слова застряли, из горла рвался хрип, воздух грозил вот-вот исчезнуть, как в детстве, когда поперхнулся карамелькой…
— Ну?! — звеняще, зловеще, теряя самообладание, крикнула она.
Тихонов неверными пальцами пробежал по клавишам, всунул ноутбук ей в руки. Выдохнул, вытолкнул из себя:
— Вот!
Запустил аудиозапись. И отступил в тень, понимая, что такого вторжения она точно не простит.
***
— Давайте закончим побыстрее, пожалуйста. Масса дел.
— Мы с вами будем говорить об этом столько, сколько я сочту нужным.
Тяжёлый, злой вздох.
— Не надо делать из меня врага, Галина Николаевна.
Ещё один вздох.
— Я не о вас. Я обо всей системе.
— Но выдумала-то её не я. Не стоит срывать на мне злость. Если вы хотите закончить быстрее, лучше успокоиться.
— Да.
Несколько секунд тишины. Шорох листов. Звук, с каким стеклянный стакан ставят на лакированную поверхность.
— Я готова.
— Хорошо. Проработаем операцию по практике пяти воспоминаний… Вы помните, или?..
— На память не жалуюсь, — резким, холодным тоном.
— Прекрасно. Тогда — начнём с самого яркого воспоминания.
— Выстрел снайпера.
— Снайпером был ваш подчинённый?
— Верно.
— Татьяна Белая?
— Да.
— В прошлом — ваша студентка?
— Да. — Сквозь зубы, тон — ледяной.
— Вы допускали, что она может промахнуться? Попасть в вас?
— Нет.
— Как по-вашему, почему это воспоминание осталось в памяти как самое яркое?
— Это была вспышка, после которой события развернулись стремительно. Переломный момент, после которого исход стал предрешён.
— Хорошо. — Шорох бумаги. Щёлканье. — Хорошо… Далее… Самое страшное воспоминание.
Пауза. Звон стакана.
— Когда я входила в здание.
— Имеете в виду заброшенный заводской корпус?
— Да. — Голос спокойный, ровный.
— Как по-вашему, почему это воспоминание осталось в памяти как самое страшное?
— Я не знала, выйду ли оттуда. Операция могла обернуться чем угодно.
— То есть воспоминание можно классифицировать как страх неизвестности? Смерти?
— Отчасти. Ещё — страх оставить дела незавершёнными.
Шорох. Звон стекла. Плеск. Приглушённое восклицание.
— Салфетку?
— Да. Спасибо.
Пауза. Шорох.
— Вы хотите поговорить о страхе?
— Нет.
— Хорошо… Опустим… Вы готовы продолжать разговор?
— Да.
— Хорошо. Самое болезненное воспоминание.
— После окончания операции. Разговор с Иваном Тихоновым по возвращении в ФЭС.
— Подробнее.
Пауза. Затем — отрывистые, отчётливые фразы.
— Он казался невменяемым. Схватил меня за руку. Взгляд совершенно обессмысленный. Мне пришлось несколько раз повторить, что всё закончилось, прежде чем он пришёл в себя.
— Где произошёл разговор?
— В буфете ФЭС.
— По чьей инициативе?
— Я должна была привести его в норму. Дело требовало его участия, а Иван был невменяем.
— Что вы предприняли?
— Сказала ему, что всё кончилось! — В голосе мелькнуло раздражение. — Постаралась успокоить.
— Как он отреагировал?
— Выпалил что-то вроде — он всегда видел меня только в офисе, одетой с иголочки, собранной, спокойной. Он сказал, — быстрая усмешка, — скала спокойствия. Оплот. Сказал, что все они прятались за моей спиной, в то время как я оставалась один на один со всеми миром и со своим прошлым. С призраками оттуда, со страхами. Иван сказал, что никогда прежде, до операции, не думал об этом.
— Что-то ещё?
— Да. Сказал, что восхищён. Извинился за эмоциональность, за откровенность…
— Почему вы не пресекли его?
— Я же объяснила — мне было важно, чтобы он успокоился, пришёл в норму! Если для этого ему нужно было выговориться…
— Хорошо. Продолжайте. Он извинился за откровенность…
— Сказал, что это последствия страха за меня. Что уже завтра он пожалеет о сказанном, но в данный момент запретная тьма прорвалась.
— Запретная тьма?..
— Я могу только догадываться, что он имел в виду.
— Изложите.
— Это относится к делу?
— Вы сами заговорили об этом. Рассказывая, вы стали очевидно многословнее. Следовательно, это имеет прямое отношение к делу и к вашему эмоциональному состоянию. Следовательно, мы будем это обсуждать.
— Нет.
— Да, если вы хотите, чтобы я подтвердила, что после операции «Уран» вы по-прежнему соответствуете занимаемой должности с психологической точки зрения.
Краткая пауза. Глубокий вдох.
— Налейте ещё воды, будьте добры.
— Пожалуйста. Продолжайте. Запретная тьма.
— Да. Да… Подозреваю, Иван именует так определённые мысли или темы, которых боится касаться, но от которых не в силах избавиться.
— Например?
— Например, о своей сестре, которая погибла в результате передоза.
— И только?
— Нет. Возможно, о матери. Их связывали сложные отношения.
Ровно, почти мягко:
— Вряд ли в том разговоре он имел в виду мысли о близких.
Глубокий, глубокий вдох. Резкий выдох.
— Я думаю, он имел в виду мысли обо мне.
А затем — слова, быстрые, отчётливые до того, что казалось: они давно выстроились в мозгу и ждали лишь случая вырваться.
— Сложно игнорировать этот взгляд постоянно. Сложно игнорировать его поведение. Всё это выглядит совершенно невинно: он максимально выкладывается в работе, готов исполнить не только приказ, но любую просьбу, в любое время. Он всегда в тени, но я твёрдо знаю, что могу положиться на него в любой момент, в любом деле, всегда… Стоя на месте, не разрывая дистанции, он шаг за шагом оказывается ближе и ближе. Заставляет думать о себе.
— С чем связано такое поведение?
— Возможно, я напоминаю ему мать.
— Галина Николаевна, вы помните, что распознать ложь несложно?
— Да, — раздражённо, резко.
— Так с чем же, по-вашему, связано такое поведение?
— Я не уверена, что это относится к делу!
— Так с чем же, по-вашему, связано такое поведение?
Пауза. Скрип стула. Хруст пальцев.
— Возможно, он испытывает ко мне… симпатию.
— Определённо. При роде работы ФЭС такие отношения в коллективе почти закономерны. Или речь идёт о более глубоком значении слова симпатия?
— Определённо, — с мелькнувшей в голосе едва заметной, бессильной издёвкой.
— Что вы думаете по этому поводу?
— Между нами слишком большая пропасть, чтобы я могла думать об этом всерьёз.
— Я уже напомнила, что распознаю ложь достаточно легко.
В голосе наконец прорезалось настоящее раздражение, злость, высокие опасные ноты:
— Будь он старше… У нас шестнадцать лет разницы. Одно время мы находились по разные стороны закона. Я не приемлю многих из его методов. Он не одобряет многие из моих. Он слишком вспыльчив, импульсивен, агрессивен. В конце концов, он мой подчинённый!
— И тем не менее, — размеренно, твёрдо. — Вы назвали разговор с ним самым болезненным воспоминанием. С ним, Иваном Тихоновым, не с кем-либо другим. Это говорит о том, что его мнение, его присутствие вам небезразличны.
— Это акт заботы о подчинённом. Но я не допущу, чтобы кто-то из сотрудников или, тем более, я сама стали причиной конфликта интересов, объектом нездорового внимания внутри Службы.
Долгое молчание. Шорох. И наконец:
— Вам будет проще, если вы признаете положение вещей хотя бы наедине с собой. Не обязательно обнародовать это, делиться с кем-либо или как-либо внешне проявлять своё отношение к проблеме.
Пауза.
— Вы же знаете, к чему может привести чрезмерное внутреннее давление — в вашем случае. Сегодня у нас осталось ещё два воспоминания, и беседу по операции «Уран» мы будем считать закрытой. Но, увидев вас в следующий раз, я ожидаю, что вы приведёте в порядок свои… симпатии. Так разговор будет более конструктивен…
Шорох страниц. Скрип стула. Шипение.
Щелчок, обозначивший конец записи.
Экран погас. Тихонов не смел поднять глаз на начальницу.
Комментарий к Уран
Вторая часть главы — отсылка к серии “Уран”.
========== Отпустите синицу на верную смерть ==========
Иван не заметил ни как она ушла, ни что случилось дальше. Пришёл в себя от холода; ледяной крючок вытянул из мутной дрянной дрёмы, в которой было неясно, взаправду ли он включал ей запись того разговора с психологом или только выдумал это. А может быть, он выдумал и всю эту запись; разве Рогозина могла говорить так вспыльчиво, могла быть такой эмоциональной, несдержанной, резкой?
С того момента, как он подобрал пароль и расшифровал аудио, Иван прослушал запись десятки, может быть, сотни раз. Голоса закольцевались в мозгу. Почему? — спрашивал он себя и отвечал почти мгновенно: потому что это было самым прямым доказательством из имевшихся у него. Доказательством, принятием, фактом того, что он мог бы быть небезразличен полковнику, если бы… бы…
Но теперь, когда он показал ей это, когда открылся перед ней, швырнул эту запись ей в лицо… У Тихонова подогнулись колени, и он понял, что стоит. Когда он успел выбраться из кровати?..
Теперь, похоже, ему не жить…
Иван доковылял до кресла, потянулся за чашкой — на дне засохли остатки той жёлтой бурды, которую принесла Галина Николаевна. Сколько прошло времени? Сколько сейчас?..
За окном царила чернота — без проблесков фонарей, витрин, звёзд. Иван, пошатываясь, подошёл к подоконнику и выглянул наружу. Полная, беспредельная, пыльная и нагая тьма, до краёв налившая этот город. Его комната, в центре которой слабо серебрился ночник, казалась единственным живым кубиком в антрацитовом конструкторе небытия.
К холоду, крадучись, не торопясь, прибавился страх. Иван не был уверен, что всё происходит на самом деле. Хотел выйти в коридор, но не посмел открыть дверь — побоялся, что она распахнётся в такую же густую, жадную мглу.
Превозмогая слабость и дрожь, он всё-таки добрался до прихожей, прислонился к стене и прижал ухо к шершавым бумажным обоям.
В соседнем номере было тихо.
— Скажите мне, что ничего не было, — негромко попросил он. — Ничего не было. Пожалуйста.
Комната осталась глуха. Ивану пришло в голову, что за стеной тоже может оказаться тьма, и ничто более.
Он сел на пол, обхватил себя руками и закрыл глаза. Ему тридцать три. Он ничто. Он пустышка, мешок, доверху наполненный мыслями о ней. Мыслями — и страшными, запретными мечтами. Как там она сказала? Запретная тьма?.. Впрочем, это не она, это он сказал так тогда, когда не мог выпустить её руку в буфете ФЭС, после операции «Уран»…
Тихонов против воли вспомнил, как колотилось сердце, как зашкаливал пульс, как он рвался вскочить и бежать следом за ней в старый заброшенный корпус. Как он ещё долго просыпался от диких разрывающих снов… снов… снова…
И снова он пришёл в себя от ледяного озноба. Подобрался к батарее, стянул с вешалки ветровку и закутался в неё, как в плащ. Покрепче обхватил себя; под ладонью хрустнуло и смялось что-то податливое, размером с банковскую карту. Ах да… У него же тут ещё и закладка…
Вскормленная разговором с Рогозиной, бессонной ночью, беспощадной ревностью, горечью, желчью, в голову пришла дурная мысль.
Он работал в ФЭС больше десяти лет. Его сестра была наркоманкой. Он знал, как это делается.
…Иван достал из кармана пластиковый пакет, но никак не мог справиться с застёжкой. Тогда, вытянув ключи, просто вспорол острым штырьком прозрачный пластик, сжал, согревая в ладони, серебряную таблетку, а потом развернул фольгу и поднёс к лицу.
***
Ему не составило труда войти в соседний номер.
Сознание раздвоилось: половина, кристально-трезвая, чуткая и бестрепетная, прислушивалась, контролируя дыхание и шаги, просчитывала варианты и пути отступления. Вторая — огненная, маниакальная, поехавшая напрочь — пылала. Случались секунды, когда Ивану казалось — мир полыхает ало-белым.
Время потеряло хронологию и всякую логику. Оно обрело плотность, температуру и фактуру; оно пахло её древесно-шоколадными духами, в темноте вспыхивали мягкие, тёплые и сладковатые нотки пачули, искры сандала, серебряная пыль мускуса. Сердце вычерчивало неровный ритм старых, яростных и гигантских песен. Мгла раздвигала границы, вынимая из складок новые и новые грани — чёрные и ослепительные, густые и крупные, дрожащие, мокрые от ночной росы, рельефные, искривлённые, стеклянные, синие, как её глаза.
«Были моменты, когда я сказала бы “да”» — вспомнил Иван. Ударная доза восхитительной, тягучей, искристой грязи толкалась в крови, раскрепощая, загоняя страх глубоко внутрь, выводя на поверхность самое затаённое. Он запрещал себе думать об этом; запрещал уже больше десяти лет. Он убежал из Москвы, он заперся в своём номере, он пытался погасить пламя алкоголем.
Сопротивленье, мой друг, бесполезно, шептал воспалённый разум, скользя по ледовой кромке океана безумия.
«Я сдаюсь. Сдаюсь. Отдаюсь — вам», — гремело, трясло, душило, вдохновляло, подбрасывало, умирало внутри с каждой секундой живей, тишиней, вспыше.
Время растянулось, сжалось, слетело, разжав пружину, и помчалось, выбивая молекулы из мрака.
…Скользнув внутрь, Тихонов замер в тёмной прихожей соседнего номера. Несколько секунд понадобилось, чтобы вдохнуть; воздуха было так много, что Ивана вело, он боялся взлететь.
Слегка успокоившись — он с лёгкостью унял пульс, задержал дыхание, выровнял колебания сердца, — он сжал кулаки, закрыл глаза и облизнул губы. В горле стало горячо и сухо, в висках нарастали зуд и гул, и волосы на руках вставали дыбом, словно рядом на ультразвуке взлетал самолёт. Тело наливалось горячей, желатиновой слабостью.
От мелькнувшего молнией осознания, что Рогозина — там, за прикрытой дверью, в пяти шагах от него, — Ивана прошибла дрожь, и сознание почти вернулось. Кажется, она всё-таки услышала, а может быть, почувствовала что-то: скрипнула кровать. По ковру прошелестели лёгкие, глухие шаги.
Она распахнула дверь — в прихожую хлынул мутный свет из-за незадёрнутых штор. Рогозина была в длинной, явно мужской рубашке до середины бедра, волосы спутаны и распущены по плечам, никакого макияжа, в глазах — удивление и испуг. Как он разглядел всё это в сумрачном свете — Тихонов не знал. Он больше не отдавал себе отчёта. Он тяжело сглотнул, скользнул взглядом по её лицу, шее, груди, запястьям.
— Иван, — низко выдохнула она, и у него сорвало башню.
Полковник не ожидала этого, и секунды растерянности хватило, чтобы повалить её на кровать. Всё ещё удерживаясь в реальности самым краем сознания, он отсчитывал оставшиеся мгновения. Это не будет длиться долго.
В голове ударял колокол. Звон сбивал с ног. Он упал сверху, ловя её руки, ища губ. Ближе… Он чувствовал на своём лице её дыхание, под ладонями скользила сухая, вся в мурашках кожа запястий. Крошечные мурашки были на груди — там, где распахнулся ворох сорочки. Ему хотелось сорвать с неё эти тряпки, сорвать всё, что напоминало о Круглове, о её муже, о любых мужчинах, бывших в её жизни.
Рукав съехал; она наконец вскрикнула и попыталась сбросить его руки, но он сдавил, сжал её запястья, щекой прижимаясь к голому плечу и упиваясь запахом её волос. Смутно помня, что её растерянность не даст ему долгой форы, что ему не справиться с ней, стоит полковнику прийти в себя, Иван, глотая воздух, целовал её ключицы, шею, виски, лоб, целовал в глаза.
— Тихонов!
Он зажмурился от счастья, дурноты и страха, продолжая целовать. Губы у ней были сухие и холодные, он ощутил привкус крови, успел подумать — кто прикусил? Она? Я? — но мгновением позже его вновь захлестнула гудящая, вибрирующая слабость, жар, заточение в собственном теле и бесконечная свобода.
Она пыталась оттолкнуть его, мыча, но он прижимал её к кровати, впервые в жизни осознавая власть, наконец-то отдавая себе отчёт, как он не только любил её — как он её хотел.
— Я… люблю… вас… — шептал Иван, не переставая целовать, тяжело дыша, сдёргивая с неё рубашку. — Люблю!
— Не смей! — крикнула Рогозина, как только он на миг оторвался, чтобы глотнуть воздуха. — Иван!
Он схватил её за плечо, а другой рукой зажал рот, всем телом навалившись сверху.
Время останови…
Время останавливается.
Иван проходится подушечками пальцев по узкому следу на плече; то и дело сглатывает, чтобы обуздать, задавить ужас и восторг.
Ветер срывает слабо задвинутую щеколду, и форточка распахивается. Дождь хлещет наотмашь, с грохотом лупит по карнизу, тугими чугунными каплями бьёт по кустам — шум за окном перекрывает её отчаянный, напряжённый голос, который почему-то никак не перейдёт на крик.
Что будет, если она закричит, если ворвутся люди, Иван не думает. Он не думает, не способен думать ни о чём, кроме неё. Разве что — о каких-то мелочах: нестриженные ногти… тугой ремень… к чертям собачьим он покупал такой ремень!
В голове ещё гуляют остатки наркоты, но сумасшедший запал стремительно истощается, уступая место глубоко скрытому, другому, совершенно осознанному, отточенному снами и фантазиями до той ясности, до какой песок способен отполировать металл.
Тщетно пытаясь охладить голову, отрывается, вскидывается, отстраняется, но его не хватает надолго. Он видит себя как будто с стороны; то, что он делает, вызывает у него почти тошноту, почти панику, почти животный ужас и совершенно не свойственное, не испытанное никогда прежде исступление, которое ударяет в голову хлеще любой наркоты. Его завораживает видеть её рядом, он упивается ощущением её близости, упоение, которое он испытывает, ощущая её под своими руками, переходит в экзальтацию, и Иван откровенно, проламывая последний барьер разума, ещё раз, на этот раз — окончательно — сдаётся.
Рогозина не жмурится, не отводит взгляда — она не сводит с него глаз, ему кажется, её взгляд застыл, но в паузу изнеможения, когда тело требует остановится хотя бы на миллисекунду, он видит там, в глубине голубых, таких тёмных сейчас глаз что-то… нечто… что? Презрение? Скуку? Страсть? Что, что, что это, Галина Николаевна, почему даже сейчас, в момент наивысшей близости, я не могу считать вас, не могу понять, не могу добраться до настоящего, до самого нутра, до самой сути? Вы, насмешливая, строгая, светлая, неизменно на стороне правды и добрых сил, — почему вы так искусительны, почему даже теперь, сейчас, в эту самую искреннюю и страшную, растянувшуюся в часы секунду вы не позволяете мне… мне, в руках которого абсолютная власть… Вы… Вы!!
Его трясёт, бьёт крупной дрожью, выгибает, перебрасывает с одной стороны реальности на другую. Её присутствие кажется нереальным, его присутствие — кощунственным, грубо высеченным в том мире, который создёт вокруг себя она, — безупречном, суровом, просвеченном насквозь холодным солнцем совести и правды, где нет места ему, Ивану Тихонову, отныне — средоточию тьмы…
И всё же — какой-то миг! — оно того стоит. Оно — огонь, вскрик, пунцовое пламя, теснота, шёпот в ухо, тень от её ресниц на щеках близко-близко, её тепло под ладонями, чадящая горячая пустота, пронизанная электрическими огнями, вызревавшими десять лет, вспыхнувшими, взорвавшимися, оглушая, сталкиваясь, сметая преграды…
Оно! Того! Стоит! Телеграфные обрывки толчками, в ритм, вбиваются в сознание раз за разом, пронзая, проходясь по оголённым нервам в те секунды, когда в голове не остаётся ничего, кроме главного, горячего, наполненного, искрящегося во тьме самым ослепительным светом.
Это аберрация, горячность, вспышка, глаза слепит, и Тихонова удавкой захлёстывает раздвоение: это — самое высокое, что он знал, самое низкое, что он когда-либо делал…
В какой-то момент ему кажется, что Рогозина включается в игру; по крайней мере, он больше не чувствует сопротивления. И от этого в момент слетает всякий хмель.
Это больше не игра. Это — жизнь.
…После они лежат, глядя на усеянное, усыпанное крупными гроздьями звёзд небо в клочке окна. Иван видит, как в темноте высоко поднимается, опадает и снова поднимается её грудь. Ловя себя на том, что сам дышит глубоко и ровно, он находит руку Рогозиной, переплетает пальцы с её и чувствует слабое пожатие в ответ.
В теле восхитительная, блаженная слабость, сытость и пустота. В голове — прозрачный звон, который становится всё громче и прозаичней: дождь по-прежнему лупит по козырьку.
Аромат её духов, её кожи, смешиваясь, вновь становится лишь запахом, теряя объём и цвет. Сердце, затихая и тяжело ворочаясь, возвращается в камеру под рёбра. Разум отвоёвывает территорию затухающих вспышек безумия. Контрсталия возвращается на круги своя, начинают мягко стрекотать облупленные пластмассовые часы. Потребность дышать чаще подсказывает, что время снова обрело линейность.
Время пошло.
Комментарий к Отпустите синицу на верную смерть
Аберрация — отклонение от нормы.
Контрсталия — дни простоя судна под погрузкой или выгрузкой сверх времени; в данном случае — просто незапланированный простой, остановка.
========== В самый тёмный час ==========
Ему только-только показалось, что чувства пришли в норму, как перед глазами снова взорвался фейерверк. Лицо Рогозиной вспыхнуло в темноте и погасло. Мгла поглотила мир и проглотила Тихонова — мягко и холодно, как мокрым шёлком, накрыла зияющей чернотой со вспышками багровых прожилок. Сердце встало поперёк горла; Иван был уверен, что, когда кончится воздух, вдохнуть он уже не сможет.
Так и случилось; испытывая нечто фантастическое, он лишимся зрения и медленно, словно камень в воду, опустился в непроглядный мрак, в котором не было больше ничего.
— Ты действительно хочешь, чтобы это оказалось правдой? — спросила Лариса.
Тихонов вздрогнул. Окатило влажным жаром, как в бане, когда плеснёшь на каменку.
— Лара?
— Она самая.
— Лариска…
— Ох и дел ты натворил, Ванёк. Сам меня всегда грыз — держи желание в узде.
Допился. Допрыгался.
— Это сон?
— Тут я спрашиваю, не ты. Ты правда хочешь проснуться и понять, что действительно сделал всё это?
— А ты-то тут при чём? Ты голос в моей голове!
Лариса фыркнула — он так и видел, как губы сестры кривит знакомая, саркастическая усмешка. Внутри кольнуло.
— Да. И тем не менее.
— Ларка…
Он никак не мог взять в толк, о чём она спрашивает. Испытывал только страх и шок; боялся вернуться в реальность — в то, что закончилось минуту назад.
— Так что, Ванёк?
— Ты живая?.. — глуповато спросил он.
— Идиот, — бросила сестра. — Решай!
«Решай!» — как будто она, мираж, плод его воображения, могла что-то изменить!
— Ты же не хотел этого, Ванёк. Ты никогда не хотел заходить так далеко.
— Нет! Хотел! — отчаянно крикнул он. — Хотел!
— Но разве так? Ворвавшись? В минуту, когда она сломлена, когда боится, когда ждёт от тебя поддержки, а не этого крышесношения?..
— Она-то боится?
— А сам как думаешь? Ты считаешь, тебе будет сложно без неё здесь — но ты остаёшься в своей квартире, в своей стране… У тебя не отбирают привычек и дома. А она? Ты задумывался, что она вообще-то всю жизнь жила в страхе? Молодость проболталась с мужем по горячим точкам, жила в страхе — за него, за родителей. Потом за подчинённых. Жизнь под вечным давлением, вечная одиночка…
— Это её выбор, — буркнул Тихонов.
— Её ли? — осадила Лара. — Никогда не приходило в голову, что она не сближается с людьми, потому что не хочет добавлять ещё один рычаг влияния? Не приходило в голову, что её одиночество продиктовано не гордыней, а мудростью, бережным отношением к близким людям? Ты видишь, какую дистанцию она держит — даже с тобой, даже с Антоновой?
— На Антонову всё равно покушались. Вне зависимости от того, как Галина Ни…
— Не изгаляйся, — устало оборвала сестра. — Ты понял, о чём я.
— Ну хорошо. Но при чём тут это?
— При том, что сейчас ей сама судьба подкидывает возможность глотнуть хоть полгода, хоть пару месяцев спокойной, нормальной жизни, такой, о какой она, может быть, мечтала. Обыкновенной замужней жизни, и не абы с кем, а с человеком, которого она знает, который не только готов её на руках носить, но и сможет защитить, если понадобится. В отличие от меня.
— Я тоже смогу её защитить!
— Вижу, — ядовито хмыкнула Лариса. — Вижу, как ты её защищаешь. Особенно от себя самого.
— Перестань!
— Я голос в твоей голове, — ещё более ядовито ухмыльнулась она. — Это ты не перестаёшь.
Тихонов бессильно, на ощупь схватился за голову и сжал виски.
— Чего ты хочешь?..
— Хочу, чтобы ты понял: твой поступок отвратителен. Ты не отдаёшь отчёта в том, насколько для тебя важно уважение этой женщины. Не что-то ещё. Уважение. Эта ночь… Милый мой, это тебя просто сбросило, ты извини. Но на самом деле ты ценишь в ней другое и хочешь другого. А теперь лишился всего. Ты понимаешь?
Он застонал сквозь зубы.
— И не надо притворяться перед собой, не надо искать намёки, что она была не против. Ты знаешь: в иной ситуации она бы никогда такого не допустила. Это просто стечение обстоятельств, совпадение. Она была уставшей, измотанной, опустошённой. А ты влетел, распалённый, бешеный, к тому же обдолбался…
Иван собрал волю в кулак, загнал стыд на задворки сознания и выговорил:
— Лариса! Что, если это всё изменит? Если это последняя капля? Если всё станет иначе, если она поймёт…
— Что? Что она поймёт? Что ты озабоченный придурок, которому настолько наплевать на её состояние, что он готов воспользоваться им, чтобы только удовлетворить жажду?
— Ты кроешь меня, как ребёнка.
— Ты и есть ребёнок, — раздражённо бросила Лариса. — Мелкий Ванька. Запутавшийся, стрёмный Ванька.
— Да… — выдохнул он.
— Пойми, пожалуйста. От того, что ты сделал, не станет лучше. Она не отвернётся от Круглова, не отменит операцию. Ты ведь знаешь её. Ты сам читал её дневники. Ты знаешь, что её насиловали, но это не заставило её менять…
— Я не насиловал её!
— …не заставило её менять планы, изменять себе и тем, кого она любит.
— Она не любит Круглова!
— Но она любила Вячеслава. И гораздо вероятнее, что она видит его, его тень, его память в Круглове, а не в тебе.
Тихонов злобно сжал и разжал пальцы, открыл рот…
— Ванька, — мягко перебила сестра. — Пожалуйста. Не повтори моей ошибки. Не ставь своё вожделение выше близких. Пожалуйста…
Голос у неё опустился до шёпота. У Ивана перехватило горло, а по рукам от этого отчаянного, безнадёжного тона разбежались мурашки.
— Не повторяй. Если бы я могла вернуться… Ванёк…
Он тряхнул головой. Стыд возвращался. Возвращалась тяжесть и дрожь в руках. Он не знал, как посмотрит в глаза Рогозиной.
— Вань, — позвала сестра.
Он усмехнулся. Он всё равно верил: что-то могло измениться. Если не верить в это, не верить, что станет лучше, — какой смысл вообще что-то делать?
Может быть, ей не хватало всего лишь толчка.
Не может быть, чтобы такая женщина, как полковник Рогозина, мечтала об обыкновенной семейной жизни. Нет!
— Не суди за других…
— И всё-таки. — Тихонов сжал пальцы в замок, чтобы не тряслись так сильно. — Даже если я скажу да — что ты сделаешь? Ты голос в моей голове, Лариса!
— А ты скажи — и увидишь, — ехидно-грустно ответила сестра. На миг мелькнула — бледная, но спокойная, ещё не исхудавшая, не исколотая, без печати наркотиков на лице. Мелькнула и пропала. На прощанье выстрелила — бестелесный голос в пустоте:
— Подумай, что ты можешь дать ей. Способен ли дать ей хоть что-то?
Иван, чувствуя, как на плечи тяжёлыми пластами накладывают усталость, обрисовал губами короткий ответ и укусил себя за запястье. Это был проверенный способ прийти в себя.
========== Когда я вернусь ==========
Тихонов сидел в её кухне, опёршись локтями на стол, уткнувшись лбом в ободранные перебинтованные кулаки. Костяшки всё ещё кровоточили — на марле расплывались мелкие бордовые пятна, кожу саднило и самую каплю жгло: пару минут назад Рогозина, ругаясь, обработала раны едкой вонючей смесью.
— Что это? — стараясь не смотреть в кровавое месиво с ошмётками кожи и грязи, спросил Иван.
Запал схлынул секунд через десять после начала драки; Тихонова окатило волной слабости, подкосились ноги. Сам ли он добрёл до кухни, или это полковник отволокла его туда с лестничной клетки — он уже не помнил.
Злое осознание борьбы, что подпитывало его всю неделю, ушло в самый острый момент. Даже после той ночи абсолютной мглы, после горячечного бредового разговора с Ларисой, после возвращения в Москву, после мучительного застолья в ФЭС, фальшивых искренних улыбок… Даже после всего этого у него ещё оставались причины и силы бороться за неё — с самим собой.
Но когда Круглов, не знавший ничего о том, что случилось после его отъезда, уже в Москве, уже после ФЭС, стоя около её двери, буднично и с оттенком заботы спросил — собралась ли она, нужна ли его помощь, вернуться ли ему, когда он забросит домой Тихонова? — Ивана сорвало. Тряхнуло изнутри, бросило вперёд, и он кинулся на майора. Само собой, тот скрутил его в секунду — с недоумением окликнул, встряхнул, но программист вывернулся из его рук, молча, сцепив зубы, бросился снова и почти достал. После этого, всё ещё недоумённо, но уже гневно Круглов скрутил его снова — тогда-то Иван и разбил костяшки, а ещё была окровавленная штукатурка, и, кажется, на лице майора тоже была кровь…
Рогозина, белая от ярости, затащила обоих в квартиру. Дальше — смутно.
Но, кажется, теперь полковник уже отошла; случившееся как будто больше забавляло её, чем сердило.
— Перекись водорода. Не дёргайся.
Иван и не дёргался. Сидел, замерев, а она обрабатывала его сбитые костяшки и царапины на скулах (как? обо что?..) быстро, профессионально, без всякой нежности. Но и от этого можно было задохнуться, можно было запросто сорваться снова, а он до сих пор не знал, не мог понять — что она думает обо всём этом? О случившемся там, в Крапивинске?..
В ту ночь всё пошло слишком сумбурно — зазвонил телефон, и план полетел в тартарары, им пришлось сорваться в Москву ещё до рассвета, а с утра всё уже закрутилось, и времени, чтобы поговорить, не осталось совсем. Тихонов отчаянно, с тоской ловил её взгляды, но они не выражали ничего, кроме бездонного, непоколебимого спокойствия.
Она не женщина, она полковник, со злостью, раз за разом повторял про себя Иван.
Теперь, покончив с его кулаками, Рогозина ходила по кухне, раскладывая из сушки посуду, равняя строй чашек, вытирая невидимые пятна или пыль. Это был первый раз с той ночи, когда они остались вдвоём, отделённые от всей кутерьмы стенами её квартиры.
Чувствуя, как горлу подступает солёная горькая слюна, Тихонов закрыл глаза. Полковник звенела чем-то в шкафу. Затем включился кран; судя по звуку, в кастрюлю полилась вода. Щёлкнула плитка. Иван на секунду открыл глаза — Галина Николаевна, кажется, возилась с тестом: на разделочном столе теснились яйца, молоко, пачка муки, венчик.
Это всё новая галлюцинация?.. Нарыв напряжения держался там, в вагоне, в салоне автобуса, в холодных стенах Службы. Но здесь, в просторной, идеально прибранной, скупо освещённой кухне — он прорвался.
— Скажите хоть что-нибудь, — глухо попросил Тихонов.
Что-то свистнуло, зазвенело стекло, хлопнула дверца. Он резко поднял голову. Галина Николаевна стояла перед ним, скрестив на груди руки и склонив голову. Взгляд у неё был удивительный, непривычный; Иван никогда такого не видел. Печальный и весёлый одновременно.
— А что ты хочешь услышать? — вздёрнув бровь, поинтересовалась она.
— Ненавидите меня? — прошептал он.
— Поздно каяться, — хмыкнула полковник. Кастрюля на плите зашипела, и Рогозина бросилась спасать убежавшее варево.
— Рис, — прокомментировала она. — Никогда не могла сварить нормально. И сейчас не вышло.
— Скажите хоть что-нибудь! — на этот раз отчаянно звонко, как испуганный мальчишка, выкрикнул он.
— Хочу сделать блины с рисом и фаршем, — ответила Галина Николаевна, и Ивану вдруг стало легче от этой очевидной насмешки. Блины с рисом и фаршем. Когда-то он уже пробовал её блинчики — в старом доме на краю заброшенного посёлка. За околицей плескался лес, в маленькой чёрной печке плясал огонь, а в комнате пахло дождём, ягодами и поздней осенью. Сколько же всего у них было… И сколько всего ещё могло бы быть.
Собственно, за этим он и пришёл.
— Галина Николаевна. — Робости как не бывало; она растворилась, расплылась в пламени воспоминаний. — Откажитесь от операции.
Полковник без всякого удивления опустила в пластмассовую миску венчик, вытерла руки и, опёршись спиной на разделочный стол, снова глянула на него лукаво и одновременно грустно.
— Ты же понимаешь, что это невозможно.
— Нет. Неправда. Как раз я-то знаю, что всё в ваших силах. Или — в моих.
— То есть?..
— Не притворяйтесь. Вы знаете, я могу вмешаться в ход операции. Я могу сделать так, что в Штатах вас раскроют раньше времени, и план провалится.
— Шантажируешь?
Полковник перекинула полотенце через плечо и вернулась к тесту. Поставила на огонь сковороду, высыпала фарш.
— Вы масло забыли.
— Ещё тут будешь мне указывать?
Иван вздохнул. Он обожал её. Он боготворил её. Но, как ни пытался, как ни хотел, не мог настроиться с ней на одну волну. Всегда — только в диссонанс.
— Так что? Вы откажетесь?
— Разумеется, нет.
Он ждал совсем не такого разговора; он рисовал себе совсем другие слова. Он верил, что она молча кивнёт, и… и…
Это полковник Рогозина, Тихонов. А ты — конченый придурок, если одна ночь дала тебе повод верить, что она может быть с тобой.
— А чего ты ждёшь? — спросила она, нервно одёргивая рукава. Иван промолчал. Она тоже довольно долго ничего не говорила; трещало и шипело на сковороде мясо, пахло тестом, полковник ловко чистила лук. Тихонов тёр лоб, перебирал тесёмки на скатерти. Надо же — такая современная кухня, техника, хайтек, и эта старинная скатерть, с бахромой, лиловая, как варенье…
— Это папина, — отозвалась полковник, у которой глаза на затылке, очевидно, были не менее зорки, чем на лице. — Вернее, с дачи.
Мелкая луковица выскользнула у неё из рук и плюхнулась на пол. Проехалась по ламинату и нырнула под шкаф. Тихонов дёрнулся, но Рогозина, отирая глаза, махнула рукой.
— Вы плачете? — как последний придурок, оторопело спросил он.
— Это от лука, — пробормотала она. — Злой попался… ой, злой…
Она открыла кран, моргая, промыла глаза.
— Злой, — кивнул Иван, встал и подошёл к ней.
Промокнув лицо полотенцем, Галина Николаевна посмотрела на программиста без всякого удивления. Вздохнула. Не велела отойти или сесть. Улыбнулась — хмуро, коротко, краем рта.
— Когда я училась в школе милиции, у нас были ОПы — особые практикумы. Такие задания, когда шёл и понимал: можешь не вернутся. Конечно, была максимальная страховка, кураторы, подготовка. Но всё равно — что угодно могло пойти не так. Ко всему не подготовишься. Каждый раз с утра руки дрожали. Я думала, к этому привыкаешь. Нет. Когда стала работать в милиции, потом в ФЭС… Здесь ещё хуже. Здесь ведь даже не через раз — здесь каждый раз такой: едешь — и можешь не вернуться. Только вот я-то в большинстве случаев никуда не еду. Просто сижу. Просто думаю о тех, кто едет…
«К чему это она?..»
— Так вот, — угадав его вопрос, кивнула Рогозина. — Однажды отец подсказал мне, как с этим бороться. Ты можешь бояться, а можешь не бояться — это уж как повезёт. Но если ты боишься, есть только один способ справиться: подумав, решайся. А решившись — не думай. Вот так, Вань.
— Хотите сказать, что вы уже решились на всё это… с Кругловым… и ничто не изменит решения?
— Именно.
— Но вы ведь можете отступить от этой формулы. Хотя бы раз.
— А дело в том, что если проигнорируешь хотя бы раз — это перестанет работать, — невесело усмехнулась она. — Вань… Пожалуйста… Ну пожалуйста. — Она глубоко вдохнула, и выражение лица стало как-то мягче, как будто даже виноватым. — Перестань. Я подумала. Я решила. Не сбивай меня.
Тихонов отвернулся к окну, сунул руки в карманы. Поморщился от боли, но она — боль — была отстранённой, почти чужой. Глядя, как ветер снаружи мотает почти голые ветки, проговорил:
— Я всю жизнь жил не за себя. В детстве всё боялся за мать. Потом, когда повзрослел немного, когда её ещё можно было вытянуть — я её находил, приводил домой, выхаживал. А потом, когда мама совсем съехала… Бабушка похлопотала, и её отправили в какую-то хорошую клинику. Но потом, почти сразу же — Ларка. То же самое случилось с сестрой! Я видел, как она катится в бездну, но у меня, — Иван хмыкнул, оглядев полковника, — видимо, не хватило весу остановить её. Ба после Лары прожила совсем недолго. Ну а потом… Вы сами знаете, что было потом.
Рогозина не удержалась — скупо усмехнулась. Может быть, вспомнила, как они встретились или как играли в шахматы в СИЗО.
— Помню твою бабушку. Мы разговаривали с ней, когда тебя задержали…
Тихонов кивнул. Бабулю сложно забыть. Ещё вопрос, кто кому задал жару на той встрече…
— Бабушка мне талдычила: живи для себя. Хватит ходить за матерью, хватит ходить за сестрой, хватит ходить за мной… Живи для себя. А у меня, видимо…
— У тебя, видимо, опции такой нет, — подхватила Рогозина, и по тону было невозможно понять — смеётся или говорит всерьёз.
— Видимо, да, — согласился программист. — Потому что я не могу не думать о вас. Всё. Не могу. Крапивинск — это была последняя капля. Но, — голос неожиданно окреп, и Иван отважился посмотреть полковнику в глаза, — вот что я понял. Галина Николаевна… Можно быть пассивным. То есть — предпринимать что-то, но оставаться в тени, не требовать ответа, не быть неудобным. Я всегда был удобным для кого-то. Для тех, кого любил. А можно ведь по-другому. Это эгоизм или уважение к себе? Я не знаю…
— Зачем ты вообще всё это устроил? Только ещё хуже всё запутал, — почти жалобно прервала его полковник, и у Ивана заскребло в горле. Нет, нет же… Подумав, решайся. Он столько думал об этом разговоре… Решившись, не думай!
И он, очертя голову, рухнул в омут.
— Я устроил это, потому что такое не может пройти незамеченным. Потому что вы должны были как-то среагировать, это должно было сдвинуть всё с мёртвой точки — хоть в какую-нибудь сторону! Вы должны что-то сделать, как-то отреагировать!
— И что? Подвела я тебя? — ядовито спросила Рогозина. — Не сказала, чего ты там спланировал?
«Что ты можешь дать ей?» — вспыхнуло в голове. И правда — что он мог дать такой женщине?
— Вы же врёте сейчас, — с удивительным спокойствием ответил Иван. — Вы же притворяетесь. Вам не всё равно. Вы прячетесь за этой своей формулой — решившись, не думай. А что, если решение ошибочно? Что, если это неправильно, если всё будет гораздо хуже, чем если бы?.. Если бы…
— Так что ты мне предлагаешь? Отменить операцию, бросить всё? Иван! Ты хотя бы загляни на шаг вперёд! Что будет дальше? Как мы продолжим работать? Что будет с конторой после новости о свадьбе, а потом — после такой рокировки? Иван! Оставь в стороне то, что я думаю, подумай о том, как всё это выглядит со стороны!
— Мне всё равно, как это выглядит со стороны! — с силой крикнул он. — Мне всё равно! Я всю жизнь прожил со стороны! Я хочу быть с вами хотя бы сколько осталось. Вы же не уверены даже, что вернётесь из Штатов!
Он отошёл к столу, снова сел. Сердце колотилось, а больше ничего — спокоен, как никогда. Словно вынул занозу, так долго зудевшую внутри.
Или так просто казалось.
— Пока я ещё что-то чувствую. Пока в нас не целятся. Пока мы оба ещё что-то чувствуем, пока мы ещё здесь! Я ненавижу, что вы так нужны мне. Я ненавижу себя за это. Но я ничего! — голос сорвался в крик, — ничего! — и упал в шёпот: — не. Могу. Сделать.
Иван уткнулся лбом в колени. К голове хлынула кровь, его снова настигли лёгкая тошнота и головокружение. Но он не разогнулся.
— Чего ты хочешь? — негромко, в третий раз спросила полковник. — Что я должна сделать?
Иван видел, это не случайная формулировка: не «что ты хочешь, чтобы я сделала?», а «что я должна сделать?». Она словно перекладывала на него ответственность за своё решение. Как щедро!
— Чтобы вы отказались от операции. Чтобы признали брак фиктивным. Чтобы решили, чтобы хотя бы подумали — возможно ли для вас… быть со мной.
Он смутился, проклиная себя за это мальчишество. Она поморщилась.
— Ты сам понимаешь, что этого не будет. Сколько можно — по одним и тем же рельсам…
— Тогда, — снова вставая и начиная ходить по кухне, бросил Иван, — скажите мне хотя бы: я могу рассчитывать на что-то, если вы вернётесь?
Рогозина помолчала. Не отвела взгляда, не рассмеялась. И наконец ответила:
— Когда я вернусь. Когда. Когда вернусь, тогда и поговорим.
========== Рыба об лёд ==========
Тихонов вжал чёрный звонок в желтоватый, с подпалинами пластиковый квадрат. Сумрак пропахшей кошатиной площадки разбил надтреснутый дребезг. Дверь открылась почти сразу — отошла, оставляя в серой кирпичной стене пронзительно-белый прямоугольник света.
— Ну? — процедил Круглов, оглядывая программиста.
— Помогите мне.
— С чего бы? — выразительно поднимая залепленную пластырем бровь, бросил майор, но всё-таки посторонился, пропуская Ивана в прихожую. Кивнул в сторону стойки для обуви, но Тихонов резко дёрнул головой:
— Некогда. Николай Петрович, вы должны поменяться со мной местами.
Если он и опешил, то быстро справился с удивлением.
— Тихонов. Если я что кому и должен, то точно не тебе.
— Тогда — вы должны сделать это ради Галины Николаевны.
Круглов прищурился, опёрся рукой о стену, вторую упёр в бок.
— Вероятно, после того, что я скажу, ты опять кинешься на меня с кулаками. Но кто-то должен сказать тебе это. Иван. Хватит портить ей жизнь.
Тихонов раскрыл рот, с языка сорвался почти что мат или, как минимум, откровение, но майор поднял ладонь, приказывая молчать.
— Не отнекивайся.
«Не изгаляйся» — вспомнил Иван. Кажется, Лариса произнесла это точно с такой же интонацией.
— Ты лезешь в её жизнь — уже не в первый раз! — и думаешь, что так будет лучше. Ты действительно считаешь, что ты мудрее взрослой женщины, полковника? Чёрт возьми, ты всерьёз мнишь себя умнее Рогозиной? Иван?
В голосе Круглова звучала язвительная усмешка. Ледяное, звонкое спокойствие Тихонова давало крупные трещины.
— Если кто и может читать мне нотации, — подражая его ядовитому тону, выговорил Иван, — то точно не вы. Я прошу вас — помогите. Это… только ради неё.
— Неё — или тебя? Что ты задумал? Иван, ты не первый год в ФЭС. Пора зарубить на носу, что бывают дела, когда приходится ставить работу выше личных интере…
— Слушайте! — взорвался Тихонов. — Легко вам говорить! В данном случае интерес на вашей стороне, да? Сколько вы этого ждали? А? Сколько бы ни было — я ждал столько же! Даже то, что у вас с ней было до ФЭС…
— Щенок! — рявкнул Круглов, нависая. — Кто тебе позволил рыться в чужих жизнях?
— Работа у меня такая, — скривился Иван. — Так вот, даже то, что когда-то было, а может быть, и не было между вами, не даёт вам никакого права… никаких привилегий…
— Не вздумай трогать, — тихо, холодно, со страшной выдержкой произнёс майор. — Не вздумай вмешиваться. Завтра мы улетаем в Штаты. Ты будешь следить за ходом операции тут. Ты меня слышишь? Слышишь? Если ты этого не сделаешь…
— Что? — почти взвизгнул Тихонов. — Что вы сделаете? Посадите меня в тюрьму?
Его пробивало на истеричный смех, очень хотелось действительно снова броситься на Круглова, но он всё ещё держался, надеясь, что дело выгорит. К тому же — здесь не было Галины Николаевны, чтобы их разнять…
Мелькнула шальная мысль: если довести майора ещё чуть-чуть (он, кажется, и до его прихода уже был чем-то решительно разозлён), тот точно размажет его по стенке. Если повезёт — Иван придёт в себя уже после того, как они улетят. Тогда будет поздно нервничать… А если очень повезёт — возможно, не придёт в себя совсем.
«Развести Круглова на убийство, — Тихонов едва не рассмеялся от этой мысли. — Тоже вариант… сорвать операцию…»
Он снова успокоился; совсем успокоился, вспомнив, что у него всегда есть этот последний выход — из жизни.
— Николай Петрович, — перекрывая громкий голос майора, крикнул Иван. — Я хочу, чтобы вы остались в Москве. Мы поменяемся документами. Никто из принимающей стороны никогда не видел вас вживую. Суматоха приезда, утряска… Пока всё оформят… А когда поймут… Я разберусь там со всем. Вы же знаете, я умею улаживать такие вещи. А вы в это время останетесь в Москве. Я всё продумал. Неделю придётся не светиться, а потом, когда я всё улажу, Галина Николаевна оформит вам отпуск задним числом. Всё будет шито-крыто, я обещаю.
— А ты? Ты, значит, вместо меня полетишь с ней?
— Да, — кивнул Иван, краем сознания примериваясь к прихожей — как лучше отпрыгнуть, если что. — Да. С вашей стороны — минимум усилий. Я дам адрес одного дома в Безвиле, вы сможете пересидеть там неделю. Там искать точно не будут.
— Погоди, погоди, — несвойственной ему интонацией, как-то сдавленно перебил Круглов. — Ты так лихо расписал роли. Положим, заставил остаться в Москве меня, обвёл вокруг пальца ФСБ и ФБР, полетел в Штаты… Но, Тихонов, чёрт возьми… Я раньше считал тебя уголовником и придурком. Работая с тобой бок о бок столько лет, я не могу не признать, что ты лучший в своём деле. Но…
Майор покачал головой, и Иван понял, отчего его голос звучит так странно: Круглов едва сдерживает смех.
— Но… Как ты планируешь объяснить это Рогозиной?
— Никак, — ответил Тихонов. — Поставлю её перед фактом. Всё.
— Вот. — Круглов вздёрнул палец и кивнул. — Вот самая твоя большая ошибка, грабли, на которые ты наступил уже раз дцать и хочешь наступить снова. Пора бы запомнить… Ванька, она никогда не потерпит такого обращения. Она не из тех женщин, которых можно ставить перед фактом. Она не из тех людей, которых можно ставить перед фактом.
— Я справлюсь, — упрямо процедил Тихонов.
— Идиот… — вздохнул майор. — Иди в какой-нибудь бар. Напейся. Протрезвеешь к вечеру, когда всё будет позади.
«Предлагает щадящий вариант», — почти с усмешкой подумал Тихонов.
— Я уже. Плохо кончилось, — произнёс он, как оказалось, вслух. Ответил на недоумённый взгляд: — Хорошо, что вы уже были в Москве. Так что? Вы отказываетесь? Думаете, у меня ничего не выйдет?
— Я тебя прошу не усложнять жизнь ни мне, ни ей, ни всем, кто завязан в этом деле.
Тихонов махнул рукой и повернулся к дверям. Бросил — устало, как будто внутри выключили лампочку:
— Был бы я покрупнее… Сколько раз я хотел вам вдарить, вот прям по-настоящему… За то, что так мурыжите её… До свиданья, Николай Петрович.
— Ры-ыцарь поганый, — услышал он уже этажом ниже. Сказано было негромко и презрительно; Иван посмотрел на часы. Сглотнул, чувствуя, как внутри растёт холодный шар бессилия. Ускорил шаг.
***
— Алло. Руслан Султанович? Иван Тихонов, ФЭС.
В груди вздрагивало и сжималось — так бывало, когда в очередной раз не возвращалась домой мать; и ещё, только сильнее — когда где-то в недрах клиники умирала Лариса, а он сидел, съёжившись, на пластиковом стуле и ничего не мог сделать.
Тихонов шёл упругим, лёгким шагом; сумерки уже загустели, фонари зажглись, и часы на фасаде экспресс-кафе показывали начало десятого. Времени оставалось в обрез.
Время позднее, сказал Султанов. Жду тебя дома. И Тихонов послушно, раз за разом прокручивая в голове будущие слова, шёл к куратору ФЭС.
Султанов жил в неплохом районе недалеко от Кутузовского проспекта; Иван знал об этом и раньше, но никогда не бывал в двухэтажной сталинке сам. Двор оказался мрачноватый, но почти уютный — на широких листьях каштанов блестел рассеянный фонарный свет, тропинка была чисто выметена, пахло ухоженным садом и каким-то сладковатыми цветами вроде бархатцев.
Тесный аккуратный двор, тёмные окна, выбеленные бордюры — всё это так контрастировало с мыслями и с тем, что он собирался сделать, что временами Ивану казалось: всё не взаправду.
Дверь, как и дверь Круглова часом ранее, открылась, раздвинув в темноте ярко-белый просвет.
— Какими судьбами, Иван Фёдорович? — поинтересовался Султанов.
Непривычное «Фёдорович» царапнуло по натянутым нервам. Иван кивнул в знак приветствия, пожал протянутую руку — ладонь у генерала была тёплая и чуть влажная.
— Руслан Султанович, «Дело в Штатах» нужно отменить.
Султанов, точно как Круглов, не показал удивления. Так же отодвинулся, пропуская внутрь, закрыл дверь. Крикнул куда-то в слабо освещённый коридор:
— Мария Николаевна, принесите чаю в кабинет, будьте добры… — И обернулся к Тихонову: — Не здесь. Пойдёмте.
Домашний офис Султанова оказался под стать остальному дому: не слишком просторный, но добротный, аккуратный и обставленный почти аскетично. Не дожидаясь приглашения, Иван рухнул на кожаный диван: сила, так долго державшая на плаву, стремительно уходила.
Куратор ФЭС подтянул стул и сел напротив. Зажёг настольную лампу. Помолчал секунду или две и со вздохом сказал:
— Если бы не личная протекция Галины Николаевны в отношении вас, я бы выслал наряд сразу после звонка Круглова. Но, учитывая, как вами дорожит полковник… ну и ваши заслуги, конечно… Я предпочту сначала выслушать.
— Что там наговорил Круглов? — отрывисто, без обиняков спросил Тихонов. — Что он сказал вам?
— Он изложил ситуацию со своих позиций. А вы, пожалуйста, изложите со своих.
— Рогозина уже в курсе?
— В курсе чего?
— Нашего разговора с Николаем Петровичем!
— Он сказал, что нет. Убедительно попросил не впутывать её в это, если только не останется другого выхода. И это, — Султанов быстро глянул на Тихонова и поджал губы, — зависит сейчас только от вас. Если вы сможете объяснить, что это за переполох накануне решающей фазы операции, — Рогозина ни о чём не узнает. Вы ведь понимаете, Иван Фёдорович, ей сейчас достаточно тяжело. Нам всем тяжело, — качая головой и не давая Тихонову заговорить, повысил голос Султанов. — Но она, в связи с этим делом, испытывает особые сложности.
— Мне необходимо, чтобы Рогозина осталась в Москве. Ей необходимо. Всем! Я разрабатывал эту операцию. Я нашёл ошибку. Мы слишком полагаемся на эту основную стратегию — что она сможет убедительно играть роль домохозяйки, что её не заподозрят. А ведь если та сторона притворится, что верит, если они сыграют на опережение…
— Не ожидал истерик от кого-либо из ФЭС, — с удивлением перебил Султанов. Дверь скрипнула; в кабинет вошла женщина в строгом и простом тёмном платье. Молча поставила поднос, выставила на стол две чашки, чайник на подставке, корзинку с пирожными.
Пирожные! Речь о Рогозиной, а тут…
Тихонов с ненавистью уставился на розовые рыхлые горки, увенчанные вишней. Ровно проговорил:
— Я готов предложить любые деньги.
Султанов заморгал. Расхохотался.
— Машенька, спасибо, идите… Иван! Вы пытаетесь меня купить?
Женщина вышла; Султанов покачал головой.
— Не знай я вас уже столько лет… Иван Фёдорович, идите-ка домой. Успокойтесь. И забудем об этом разговоре. Я сам переговорю с майором. И, обещаю, полковник ничего не узнает.
«Всё будет шито-крыто, я обещаю», — как наяву услышал Тихонов.
— Я спрошу ещё раз, — ровно, железно, с отстранённым удивлением слыша в своём голосе нотки полковника, произнёс он. — Вы можете мне помочь?
С лица Султанова сошла улыбка. Он придвинулся почти вплотную.
— Я отвечу в последний раз: ещё что-то подобное — и вам не поможет никакая Галина Николаевна.
***
Когда Иван выбрался из двора, асфальт уже давила густая осенняя ночь. Враз высосали тепло, краски, влагу. Осталась сухая, саваном шуршащая кутерьма листвы.
— Мама, — неуверенно, сам не зная, почему, зачем, кого позвал он. Мир стоял пустой, притихший. — Мам…
Тишина давила, распластывала по асфальту.
Глотком загнав глубоко внутрь ледяной, парализующий шар бессилия, Тихонов достал сотовый.
— Алло. Оксана. Мне нужна помощь.
И заговорил — отчётливо и быстро, подбирая слова, чтобы не потерять ни одной лишней секунды В горле пересохло, но Иван заставлял себя говорить внятно и без суеты. К счастью, особенно распинаться не пришлось: Амелина всегда схватывала на лету.
— …У ФЭС слишком большой вес, — на выдохе закончил Тихонов. — Они не смогут проигнорировать предупреждение от лица Службы.
========== Мальчик со шпагой ==========
«Тихонов мент, перешедший на тёмную сторону, огребает вдвойне».
Судя по отсутствию запятой после обращения, смс прислал Круглов — вот уж чью пунктуацию не смогли подтянуть даже правки полковника.
— Не боишься? — хмыкнул Иван, показывая экран Оксане. Та закатила глаза и протянула свежераспечатанные листы. Сказала только:
— Смотри, краску не смажь.
— Я тебе обязан по гроб.
Иван ждал, что Амелина фыркнет, но она только помотала головой.
— Не вляпайся. Я тебя умоляю.
— Знаешь, в последнее время меня то и дело умоляют бездействовать… Не могу. Не могу, Оксан.
— Я тебе не говорю «бездействуй». Я тебя прошу — будь осторожен, — слабо улыбнулась лейтенант. Иван усмехнулся, подтянул поближе разорванную пачку с крекером. Повертел в пальцах печенье, но передумал и сунул обратно. Есть не хотелось совершенно.
— Я несколько удивлён. Ты даже не спросила, зачем мне это…
— Ты мне всё сказал. По телефону.
Тихонов хотел что-то добавить — а потом вспомнил: у женщин ведь есть эта их хвалёная интуиция. Видимо, Оксанка всё поняла и так, без подробностей. Хотя он ничего не рассказал ни о Крапивинске, ни о той ночи. Ещё бы он стал ей об этом рассказывать! Но…
— В общем, если это как-то поможет Галине Николаевне избежать очередных неприятностей — я рада, что посодействовала. А если…
— А если, — серьёзно и твёрдо перебил Тихонов, — если что-то пойдёт не так, ты не причём. Совершенно.
— Да, — после паузы откликнулась Оксана.
— Амелина? С тобой всё в порядке?..
Выглядела она не очень: растрёпанная, с наспех наложенным макияжем, одетая не в блузку, как обычно, а в какую-то широкую футболку…
— Да. Да, конечно. Просто бегом собиралась. Ты сказал — срочно…
— Мало ли что я сказал…
— Я тебе верю, — пожала плечами она. — Ты же крапивинский мальчик. Ты не умеешь делать зла.
— Крапивинский мальчик? — растерялся Иван.
— Есть… был такой писатель — Владислав Крапивин. Его герои, в основном, мальчишки — все такие храбрые, чистые сердцем, отчаянные рыцари. Иногда — горячечные, иногда летящие, очертя голову. Но все, как один, — верные, знаешь, вот как говорят — преданные, настоящие друзья. Их критики называют крапивинскими мальчиками. Ну вот… Ты такой же. Мальчик со шпагой.
Он никогда не думал, что кто-то видит в нём литературного героя. Тем более — ехидная Амелина. Которая сегодня отчего-то выглядела уставшей, притихшей, потухшей…
— Оксан… Точно всё хорошо?
— Ты лучше у себя это спроси, — усмехнулась она, взяла его за плечи и развернула к зеркалу. Зеркало у неё в прихожей было огромным, широким, во весь рост. Иван потерялся в нём — тем более что там, позади, оказался ещё один громадный отражённый мир. А ему и в этом-то было никак не разобраться.
«Эк тебя подтянуло», — успел подумать Тихонов, мельком оглядев впалые щёки, фиолетовые тени под глазами, всклокоченные волосы и, кажется, первые седые волоски.
Снова обернулся к Амелиной.
— Спасибо, Оксана…
— Я могу помочь ещё чем-то?..
— Всё. Дальше я сам.
Она с сомнением подняла бровь — очень похоже на Рогозину; Иван подумал, что, может быть, дочери так перенимают жесты у матерей.
— Я не хочу впутывать ещё и тебя, — почти честно ответил он. — К тому же — ну что там делать. Эта бумажка, — он помахал распечатанным бланком, — остановит самолёт. В этом я уверен. А дальше уже экспромт… Последняя попытка…
— Не нравится мне, что ты говоришь, — хмуро бросила лейтенант.
— Не нравится мне, как ты выглядишь, — без всякого запала передразнил Иван.
— Правда. Я могу как-то подстраховать хотя бы?
— Ты можешь сделать мне чай. Это повысит мои шансы не рухнуть раньше времени.
Оксана кивнула и молча ушла в кухню.
Это была уже третья чужая квартира за вечер, подумал Тихонов. Рогозина, Круглов, Султанов… Ах, да, ещё же Султанов. Так что четвёртая. У себя дома Иван так и не побывал; а если что-то пойдёт не так, уже и не побывает. Вряд ли ему дадут… В тот раз не дали.
Он вдруг очень отчётливо, очень трезво понял, что его ждёт. Понял. Вспомнил. Но…
Сворачивать? Смеётесь? Конечно, нет. Шанс, что Рогозина поймёт, примет — после всего, что он уже успел натворить, — минимален, призрачен, может быть, даже не существует. Но не попытаться сделать это последнее…
Иван помнил, как всё внутри вскинулось на слова Круглова; помнил, как взвился от предположения, что делает это для себя, не для неё. Но теперь, отмотав пол-Москвы по пути к Амелиной, за семь часов до рейса, которым должны были улететь полковник и майор, в выбеленной фонарями темноте улиц, Тихонов понял, как будто фонари просветили и его мысли: да, он делал и делает это ради себя. При чём тут Галина Николаевна? Только при том, что ей не повезло стать объектом его обожания.
Он едва не рассмеялся: на ум пришла бабушкина книга — воспоминания учениц Смольного. Там было про обожания: сходившие с ума от муштры и затворничества девчонки выбирали себе «предмет», вырезали его инициалы на запястьях, обматывали ему ленточкой мел, ели во имя объекта графит и мыло… «Предмет» от такого обожания вешался на стенку. Удивительно, как Рогозина ещё не выставила его из ФЭС! Впрочем, она… как там выразился Круглов?.. Ах, да. Она ставит работу выше личных интересов.
Тихонов вдруг заметил, что из глубины квартиры звучит музыка — полудворовая, полублатная, но с какой-то интеллигентной нотой. Надо же; до этой секунды вообще не слышал, что что-то играет.
— Не знал, что ты слушаешь Би-2, — входя в кухню, произнёс он.
— Не поверишь, но настраивает на работу.
— Праздники корчатся, давят ёлочный сок… — донеслось из колонок. — Гонится белая конница, кружит снежок…
— Вроде не Новый год? — удивился Иван.
— Какая разница. На, — Амелина протянула ему жёлтую глубокую кружку. — Сделала с сахаром.
— Спасибо… М-м… Почти идеально.
Оксана только усмехнулась.
Горел ночник; с улицы проникал косой рыжий луч фонаря над подъездом.
— Умирать зимою холодно. От любви или от голода, — продолжали динамики.
— Чёрт. Как будто кто-то третий в комнате.
— Выключить?
— Да нет, не надо. Лучше музыка, чем мысли.
Он ополовинил кружку и посмотрел на Оксану. Она стояла у окна, тоже глядя на него в упор. Тихонов взвинченно бросил:
— Смотришь, будто в последний путь провожаешь!
— При чём тут это? — Оксана, кажется, даже растерялась от его напора. — Вань…
— Прости. Прости. Просто… боюсь. Я не знаю, прав ли я, — преодолевая себя, произнёс Иван. — Спасибо за чай.
— А от смеха губы в трещинах. У тебя другая женщина, — выводили колонки.
— Ну-ну, — хмыкнула Амелина.
— Я пойду, — стараясь обуздать раздражение, выдохнул он.
Оксана кивнула, щёлкнула выключателем в прихожей. Тесную, забитую обувными коробками комнату залил пронзительный свет. Белый. Почему во всех прихожих сегодня — сплошной белый свет?
Иван поморщился; ныли забинтованные костяшки. Во рту после сладкого чая было сухо и приторно, но сил как будто прибавилось.
— Спасибо. Пока…
— Пока, — шепнула она. Тихонов быстро оглядел Оксану, мельком подумал: выдаст. Нет, не выдаст.
И начал спускаться. С площадки у лифта оглянулся и успел поймать кусочек белого домашнего света. Потом дверь захлопнулась.
Крапивинский мальчик. Надо же.
Он рассеянно улыбнулся и вышел в начинавшую бледнеть ночь.
***
— Ну и… какого чёрта?!
От гнева у полковника сошла с лица вся краска, только щёки пылали.
Позже, прокручивая эту сцену, Иван признался себе, что боялся её в тот миг; Рогозина казалась почти невменяемой. Он порадовался, что был всего лишь свидетелем её разговора с Султановым. Не хотел бы он оказаться на месте куратора ФЭС… Впрочем, ему предстояла не менее увлекательная беседа.
А шанс не сыграл. Надежда с треском рухнула. Самолёт действительно развернули, больше того — оцепили аэропорт, отменили около двадцати рейсов. Что ж, этого следовало ожидать… Оксана была не права, называя его крапивинским мальчиком; порядочные пацаны не пишут поддельные, не отличимые от настоящих письма с требованиями террористов. Не подключаются к внутренним камерам Шереметьево. Не моделируют ситуацию так близко к действительности, что верят даже те, кто знают: это лажа.
А они, кажется, и вправду поверили: Круглов, Султанов, ОМОН, не говоря уж о службе безопасности аэропорта. Правда, когда разобрались… Иван знал, что запомнит это яростное лицо Рогозиной, выхваченное на экране смартфона Султанова, на всю жизнь.
Куратор не сказал ничего. Круглов, кажется, тоже — а может, и говорил, но у Тихонова, от сирен и раций, так звенело в ушах, что он почти перестал слышать и распознавать голоса. Среагировал только, когда ему заломили руки и толкнули в спину — так резко, что он едва не вспахал носом заляпанный, истёртый подошвами бетонный пол.
— У меня ничего не вышло, — тускло произнёс он, как только её увидел — за ярким пластиковым столом совершенно пустого Макдака.
А Рогозина… Рогозина больше не была такой яростной; она не кричала, не встала ему навстречу, не поджала губы. Ничего. Ни-че-го вообще. Одетая, как для лёгкого путешествия, маленькая сумка через плечо, руки сжимают паспорт с торчащим билетом, — Галина Николаевна была как будто не здесь.
— Зачем, Иван?
Она тёрла руками лицо и выглядела такой усталой, какой он, кажется, не видел её никогда. Почти как старуха, несмотря на яркий макияж, аккуратную укладку, непривычно элегантную, по фигуре одежду.
У неё что-то погасло внутри.
«В нас выключили лампочки», — отстранённо подумал Тихонов и всё равно не мог от неё оторваться. Он любовался ею, с грустью разглядывал новые морщинки, появившиеся, кажется, с их последней встречи несколько часов назад. С отчётливой, тягостной тоской замечал на висках не то что седые волоски — целые пряди, которые она уже не считала нужным прятать. Вглядывался в глаза, пытаясь нащупать в глубине хоть какие-то эмоции.
— Вань, я должна лететь, — монотонно, без всякого выражения проговорила полковник. Глядела мимо Тихонова, рассеянно, измученная, измождённая. — Я ценю… всё, что ты сделал. Я не сержусь… Я даже восхищаюсь твоей решимостью… Жаждой… Но я должна. Мы должны — с Николаем Петровичем… Прости… Я постараюсь сделать для тебя всё, что смогу…
Эта обречённая интонация, эти многоточия в речи были так ей нехарактерны, что, когда Галина Николаевна встала, чтобы уйти, Иван затормозил и только в последний миг вскочил, схватил её за руку, краем глаза заметив, как рванули к ним люди в форме.
— Не устраивай сцен, — прошептала она совершенно бесцветным голосом. Это была не полковник Рогозина; он не узнавал её. Больно, мучительно больно натягивались нервы, их затягивали в узел, жгло жгло внутри…
Она вырвала свою руку и быстро прошла прочь. Тихонов смотрел, как Галина Николаевна растворяется в толпе, как уходит от него — в который раз.
Он закрыл глаза. Ещё несколько горячих, бесконечных секунд — и его наконец приняла милосердная тьма.
Комментарий к Мальчик со шпагой
Памяти Владислава Крапивина
========== И новая пустота ==========
Всё было, как тогда.
— Ты мог бы приносить пользу, — каждую ночь твердила Лариса. — Мог бы по-прежнему работать в ФЭС. Сколько дел уже было бы закрыто?
— У нас нет расписания, — отмахивался Иван.
Он бросил попытки выкинуть сестру из головы; оставалось только мириться, отмахиваться, пропускать мимо ушей. Ему и так было скверно, и Лара, чаще всего, только добавляла яда. Но иногда всё-таки утешала — хотя точно не сейчас.
— Не важно. Уж лучше бы ты сидел в лаборатории, помогал засаживать маньяков, разбираться, отстаивать… Вместо того, чтобы, — она презрительно оглядела обшарпанные, заклеенные старыми постерами стены, забранное решёткой окно, узкую кровать, — локалку им настраивать.
— Лариса… Ну заткнись, а? — попросил Тихонов, обхватывая голову и утыкаясь лицом в подушку. От наволочки пахло казёнщиной, в первые дни Иван накидывал сверху «вольную» ветровку, чтобы не так забивало нос, но потом и она пропахла неистребимым здешним духом. Позже Тихонов притерпелся; привыкаешь ко всему. Кроме — пустоты.
Каждый раз она была разной. Каждый день приходило новое утро. И с ним — новая пустота.
Дни слились, слиплись, забитые сверху тягучим соусом бессилия. Лариса была права: он ничего не мог сделать сделать. И если даже была иллюзия того, что в прошлом, в ФЭС он делал что-то, чтобы искупить, чтобы отмыться… Если иллюзия и была, то теперь она разбивалась о кристально-твёрдую, ясную, чёткую правду: может быть, сначала Иван и делал это ради сестры. Но потом, так незаметно, так естественно, как свет, как дыхание, он стал делать всё ради неё, ради Рогозиной, ради своей Галины Николаевны, теперь — уже совершенно недосягаемой. Ради неё во имя себя.
Он вспоминал тот день перед вылетом — блинчики в её холодной кухне, пикировка с Кругловым, судорожный разговор с Султановым. Вспоминал, как предложил куратору деньги — насколько же надо было быть не в себе? Тихонов со стоном переворачивался на спину и прижимал ладони к лицу. Не от стыда — от безысходности, от бессилия, от собственной ревности, дурости, горячности, с которыми уже ничто, ничто не поправить.
Всё было как в тот раз. Снова снилась Рогозина. Только теперь её точно, точно было не вернуть, не достичь, не вымолить прощенья.
Иногда, слушая эти мысли, Иван не выдерживал, вскакивал, как ужаленный, и принимался наматывать круги по тесной, узкой камере, заставленной убитым железом. Он язвил полковнику, пытался что-то объяснять, выкрикивал обвинения. Откровенно посылал Ларису, которая реже и реже покидала его мысли.
Иногда — без сил приваливался к стене, сидел в апатии, натянув рукава до самых запястий, чувствуя, как покалывает свежий шрам.
Наутро, через пару дней после ареста, когда его откачали, Иван подумал: придётся теперь носить два напульсника. Усмехнулся: симметрия. Потом решил: ну его. За помощь с сетью, ремонт железа и некоторые другие услуги ему могли достать что угодно; Тихонов иногда иронизировал сам с собой, когда полковник и сестра оставляли его мысли: если бы захотел, он смог бы спокойно дуть в тюрьме наркоту. В общем, он запросто получил бы второй напульсник, но выкинул даже первый и ходил теперь с разной степени свежести шрамами на обеих руках, совершенно худых, перевитых венами — это было особенно видно в майке; он не мог носить теперь даже футболку, постоянно испытывая душный, идущий изнутри жар. Испарина появлялась даже под чёлкой, какой бы ни стоял холод. А холод крепчал — золотистая осень обвалилась, как дрянная штукатурка, через решётку проступала сырая, гулкая, пустая, с оторочкой бездумной изморози.
Всё было как в тот раз. Во сне его преследовал белый шум, но иногда, как сквозь помехи, пробивались цветные видения, чаще всего — воспоминаний. Первые годы в ФЭС смешивались с крапивинскими днями, дело чести вклинивалось кошмаром в тихие новогодние вечера, те, первые, тринадцатилетней давности недели в тюрьме прореживали подколы Амелиной, долгие часы в гараже — в одиночестве или в компании Данилова или Холодова — короткие ночи в буфете.
Сердце стучало ровно, уже не срывая в истерику, горе потерянного обволокло его с головой, и Иван погрузился в пучину ниже уровня моря. Здесь оказалось не страшно, только вечно темно, тишина и сыро. Мимо размеренно плыли корабли воспоминаний, но они проходили, не касаясь, почти не трогая самого глубокого, спрятанного так крепко, что временами он даже не был уверен, что оно существует. Оно — этот янтарный кусочек, последний комок — пульсировало, как аварийка на тонущей подлодке. Лодка шла на дно, огонь затихал, засыпая, вспыхивая всё реже, реже, реже…
А потом Иван просыпался, и наутро наступала новая пустота.
Всё было как тогда.
— Ничему-то жизнь тебя не учит, Тихонов, — с грустью шептала сестра. — Тринадцать лет… чёртова дюжина. А ты так ничему и не научился.
— Всё верно, Ларка, — отвечал он. — Всё верно. Всё такой же дебил, Лариска…
И новая пустота.
***
А однажды ему пришло письмо. Лично в руки, значилось на конверте её почерком, но письмо всё равно вскрывали — это было видно. Рогозина понимала, что так и будет, а потому ограничилась довольно сухими, общими фразами. И всё-таки — годы совместной работы в ФЭС не прошли даром: она шифровала между строк, и он с лёгкостью считывал её тоску и скуку, напряжение и желание, чтобы всё закончилось поскорей. Остывшую, угасшую инициативу и меланхоличную, сардоническую грусть по Москве и Службе.
— Да вы ведь такая же наркоманка, как я. Так же торчите по ФЭС. Потому что больше ничего нет, — иронично произнёс Иван. Голос отразился от бетонных стен; камера так напоминала колодец, что порой он просыпался утопленником, глухой раковиной на зелёном пустынном дне, улиткой, вмятой в породу, долгие часы не впуская в себя реальность и только от стука замков вспоминая, кто он.
У него не было расписания; он чинил железо, которое приволакивали конвоиры, налаживал чьи-то ноутбуки, пересобирал системные блоки, чистил от вирусов смартфоны, настраивал системы, заправлял принтеры. Всё это занимало большую часть ночи, а днём он отсыпался, и эти видения — дно колодца со свисающими ветками яблонь, высокие крупные звёзды, тихие раковины, — становились всё чаще, всё плотней и объёмней. Иногда Иван просыпался, задыхаясь, словно и вправду лежал в воде. Смотрел на тонкие, бледные пальцы, избегал зеркала, в котором поселился отчётливый призрак, тряс головой в безнадёжных попытках вытрясти боль и окунался в новый день.
Читать её письмо, а позже и письма, стало ритуалом. Иван обернул бумагу в целлофан, чтобы не истереть совсем и сохранить аромат её парфюма, достал в тюремной библиотеке книгу по графологии и принялся изучать её почерк.
Ровные ряды букв — сила воли, хладнокровие и спокойствие. Сильный нажим — энергичность, настойчивость и работоспособность, стремление занять себя чем-то, страх остаться с собой наедине, творческие или руководящие способности. Строка уходит вниз — человек скептического плана. Угловатые буквы — предрасположенность к соперничеству… Ровные узкие поля — расчётливость. Изящные заглавные буквы — склонность к романтике. Наклон влево — контроль разума над эмоциями, рациональность и скрытность в сочетании с большой чувственностью. Кроме того — негативизм и склонность к сопротивлению. Удивительно, что с таким набором Рогозина сумела сделать карьеру в системе. Или, наоборот, неудивительно…
Читать её письма было ежедневной вспышкой острого, болезненного удовольствия, включавшего Тихонова в день и выключавшего в сон. Иногда, в смутные минуты забытья, он с удивлением спрашивал себя: кто эта женщина? Что ты нашёл в её словах, в мыслях о ней? Почему ты раз за разом долбишь, перечитывая измученные, выученные наизусть строки?
Но в тихие, ясные часы отчётливого, чистого сознания стены падали. Иван подолгу стоял у окна, глядя на крышу, на то, как по шиферу барабанит дождь, на серое небо с единственной кривой мелкой ветвью, и спрашивал, иногда — вслух:
— Вас хоть там любят?..
========== Один в поле ==========
Отец говорил мне: нужно быть одиночкой, чтобы сражаться. А сам, хоть и сражался, — женился и вырастил дочь. Папа никогда, никогда не был один.
Долгие, пронзительные гудки в динамике режут слух. Мне обещали один звонок, пять минут, не больше. Гудки подстёгивают и без того спутанные мысли.
Круглова, как нарочно, зовут как отца. Товарищ майор, как заноза торчащий в душе. Выныривает всякий раз в самые дурные минуты, когда так требуется поддержка. Он всегда был рядом — безусловно, прочно, без лишних вопросов; простой и маскулинный. Так случилось и после смерти мамы — сколько нам было тогда? Где-то за двадцать. Тот возраст уже выглядит нереальным, слишком беззаботным — так не бывает. Он вытащил меня тогда.
Он перманентно был рядом, и отец даже спрашивал насчёт серьёзности отношений. Отец… Тогда это раздражало — то, что он лезет на мою территорию. Теперь вспоминать и больно, и тепло — он ведь не просто интересовался, он заранее знал, или видел, или просто предполагал, что Круглов станет хорошей партией. При всех своих принципах папа всё равно не хотел, чтобы я осталась одиночкой. Коля подходил на роль спутника идеально; теперь я понимаю, что угрюмость отца, его расспросы — это были признаки удовлетворения. Он был бы рад, если бы мы с Колей… чёрт, слова не подобрать. Продолжили отношения? Узаконили? Звучит отвратительно.
Тем ироничней то, что творится теперь.
А когда мы расстались… Тогда-то отец и сказал: может и правильно. Нужно быть одиноким, чтобы сражаться без страха терять.
Тогда я училась… на каком же? На втором, кажется. Да, на втором курсе. Я ещё не понимала этой фразы во всей красе. Я думала, папа говорит только о маме и о Коле. Нет. И всё-таки — Круглов ему нравился; когда мы снова пересеклись, после основания ФЭС, — отец разве что не ухмылялся, всё намекая: судьба, Галя, судьба.
А в чём тут судьба? В том, что два профессионала встретились в стенах Службы, которая, по замыслу, должна была раскрывать особо сложные дела? Так это не судьба, это закономерность.
В том, что в него попал тот дротик с ядом? Так это риск, который берёт на себя любой в нашей сфере. Мы все рискуем — каждый день, в будни и выходные. Достанься тот яд кому угодно другому из Службы — я переживала бы точно так же и точно так же сделала бы всё, что от меня зависело. Сколько подобных случаев ждало нас в будущем — и что? Это судьба? Это работа.
И всё-таки вспоминать то дело тяжело. Руки сжимаются сами собой, ногти впиваются в ладони. Тогда на ФЭС давили со всех сторон. Я пересматриваю архивы, пересматриваю собственные записи — и понимаю, что растерялась тогда. Всё сложилось удачно, во многом нам повезло — и вот это уже действительно судьба: Майский сориентировался мгновенно, Валя и Таня сработали как надо, Круглов перестал ставить палки в колёса. Тихонов чудом раскопал эту связь с греками…
Тихонов. Чудила. Пересматриваю фотографии — он ведь был совсем мелким тогда, вот чуть-чуть старше подростка, глаза блестели совсем по-детски. Хорошо помню, что, когда пришла за ним в изолятор, подумала: похож на головастика. Встрёпанный, угловатый, большерукий, блестящие огромные глаза, затуманенные кальяном, или что он там курил… Я не могу на него сердиться — на того Тихонова. Но дело в том, что тот, тринадцатилетней давности Иван, и тот, с которым мы полгода назад простились в Шереметьево, — разные люди.
Гудки всё идут, хрипя, но не сбивая темпа. Сколько ещё?
Мама верила в мистику. Отец смеялся над ней. Я не смеялась, но про себя соглашалась с папой. В системе нет места чувственным натурам, так он говорил.
В ФЭС — тем более. Да только именно за годы в ФЭС нам встретилось столько необъяснимого. Как бы мы ни упирали на то, что любое преступление можно отследить, поступок — обосновать, — это неправда. Есть вещи, которых не объяснить, не предвидеть, не мотивировать никак, никогда. Но это не только дурное. Это и хорошее тоже. Это загадки.
Думая об этом, я чаще всего параллельно думаю об Иване. Иногда кажется, что он — как раз тот, кто по-настоящему верит в мистику, в переселение душ, во всё это… Всё это жутко. Что-то в нём есть — не от мира сего. Это, может быть, единственное, что не поменялось, только окрепло с годами. Я слышала, как он говорил Оксане, что мать разыскала его, что они уедут куда-то в Кейптаун. Я знаю, что его мать мертва — скончалась точно так же, как и сестра: наркотики.
У него болезненная связь с мёртвой сестрой; многие пойдут на преступление ради близких, но немногие будут помнить так долго, так яростно. Каждое дело, связанное с наркотиками, он воспринимает слишком близко, но не могу же я отстранять его всякий раз. Круглов говорил — видел как-то Ивана, совершенно случайно, где-то во дворах то ли в Курьяново, то ли в другом старом сталинском районе. Сидел на лавочке, кормил голубей и… Мне странно думать, откуда Круглов знает, но, по его словам, Иван кормил голубей и разговаривал с ними, с одной конкретной, как будто это Лариса Тихонова, его сестра.
Я приглядывалась к нему всю следующую неделю — ничего особенного, ничего необычного. Иван как Иван. Никаких признаков сумасшествия.
В какой момент он перестал казаться мне ребёнком? В какой момент он перескочил сразу через несколько ступеней, повзрослев и даже постарев, оказавшись вдруг совершенно в другой роли? Я не знаю.
Он старается казаться лёгким, вечным подростком, это дурацкое пацанское амплуа. Но его глаза, мрачный блеск, как со дна колодца, его заземляют. Ему тридцать три, а на самом деле он из двадцати в один год перескочил в сорок. Иногда я правда думаю, что что-то могло быть. Бы. В другой жизни.
Но он упёртый. Тихонов — упёртый фанатик, и этот его взгляд — не сумасшествие, не потусторонность, не гениальность. Нет. Это блеск фанатика. Если что втельмяшится в голову… Расшибётся, но получит своё. Я помню его бабушку — та ещё дама. Корректная, с тихим голосом, строгим пучком, тонкими губами — такая, что попробуй сказать против хоть слово. Напомнила мне нашу деканшу, с которой у Вали постоянно были склоки. Удивляюсь, как с такой бабушкой Тихонов умудрился вырасти растрёпанным, безалаберным… Хотя вся эта инфантильность — это же маска, это просто маска, которая окончательно обвалилась в Крапивинске. А мы ведь держались за неё оба. Теперь всё. Я не знаю, что будет дальше, кто мы друг другу дальше. Слишком много бы. И слишком далеко он зашёл туда, куда без приглашения не входят.
Я в который раз спрашиваю себя — почему я бездействовала? Отбрасывая внезапность — в чём было дело? Почему я позволил ему? Мы оба знали расклад сил, оба знали, что если я не захочу, ничего не будет.
Подыграла? Уступила? Верно расставила приоритеты, не желая добавлять масла в огонь накануне операции?
Сначала было слишком много апатии. После — слишком много злости. И теперь уже сложно разобраться, кто, что, как.
Промолчала и вряд ли забуду.
А ты, Тихонов… Ты идиот. Ты прекрасно распутываешь преступления, ты превосходно запутываешь личную жизнь. Может быть, кто-то и верит — да целый свет верит! — в железную выдержку Рогозиной. Все, кроме самой Рогозиной. Я-то вижу, как нервничает Круглов, не знаю, что там с Иваном, просыпаюсь, вырываясь из снов о Чечне и всюду, всюду слышу смех отца: это судьба, Галя!
Ладно. Ладно, достаточно.
Гудки в ожидании соединения всегда заставляли перебирать в голове фразы, прокручивать предстоящий диалог. Не помню, когда разговаривала по телефону без подготовки. На том конце всегда — какие-то служащие, какие-то вышестоящие, какие-то генералы. Те, кем мне никогда не стать, даже не заикнуться.
Конечно, я видела себя генералом — но это были юношеские мечты, и отец смеялся, но смеялся по-доброму. Когда дали полковника, он честно сказал, что не верил. Сказал — выше не пытайся прыгать, женщине в системе это уже за глаза, и так перегрызутся за спиной…
А грызутся не только за спиной, грызутся повсюду, грызутся даже в ФЭС, как бы я ни пыталась это пресечь. Меня не хватает на всё. Слишком много; слишком, слишком много всего, и это «Дело в Штатах» казалось передышкой.
Ошиблась. Тихонов. Идиот. Чудила.
Гудки, гудки, гудки. Как много мыслей пролетает в одну секунду.
Гудки… В детстве я так же звонила матери из автомата возле школы. Отец вёл непростое дело, мама переживала за меня, отпрашивалась с работы, отводила домой сама. Третий класс? Или пятый? Как это было давно…
Такие же сиплые, дробные гудки шли в динамике, когда я дозванивалась отцу на дачу из командировки. Его только выписали после инсульта, а мне пришлось срочно уезжать. Снились ужасные сны.
Гудки.
С тех пор, как умер отец, дача, где он в последние годы жил постоянно, перестала быть убежищем. Осталась квартира — но что квартира? Во-первых, служебная; отберут, как только слетят погоны. Во-вторых — как я ни старалась (да никак особенно не старалась. Всё было не до того), я не могла сделать её похожей на родительскую. У нас были каморки в гарнизонах, была двушка на Ленинском, был огромный четырёхкомнатный дворец в Мариинске… Но каждый угол была домом. Даже здесь, в Москве, квартира, которую мы с папой обустраивали уже вдвоём, — всё равно это был дом. А то, что у меня на Ленинградке… Это не дом.
Дача за время с папиной смерти съёжилась, промозгла, запустела. Я наведывалась туда незадолго до отъезда в Крапивинск, проветрила, протопила печь… Забрала кое-какие вещи, думала, если расставлю в квартире — станет лучше. Не стало.
В Москве для меня осталась только ФЭС. А ФЭС для меня… Что Служба для меня? Дурацкий вопрос. Самый лёгкий ответ: Служба — это те, кто поднимал её вместе со мной, те, кто остались до сих пор. Валя, Майский, Круглов. Таня. Тихонов. Абсурд.
Москва для меня — ФЭС. Если отбросить патетику, Москва для меня — безудержная работа, такая, чтобы некогда было думать о прочем, такая, чтобы не было времени жалеть, жалеть, жалеть…
Не о чём жалеть. Это ни для кого не секрет. ФЭС — моя жизнь и та единственная причина возвращаться в Россию. А та единственная причина возвращаться в ФЭС…
Гудки оборвались. Мысли спутались, как провода, как пятна перед глазами.
— Алло! Алло! Тихонов? Иван?
Щелчок, помехи и отчётливо-ясно:
— Здрасте, Галина Николаевна.
Комментарий к Один в поле
В главе есть отсылки к серии “Укус куфии” и фанфикам “Ведьма” (https://ficbook.net/readfic/385341) и “Cleaning out my closet” (https://ficbook.net/readfic/384566) автора Чудик.
========== И всё-таки ==========
Падает птица. Падает как-то странно. Ранено. На одном крыле. По мраморному небу.
Иван не сразу вспомнил, что это сон. Долго лежал, стараясь отдышаться, глядя в потолок. Он не птица. Он Иван Тихонов.
Рука на автопилоте скользнула под подушку, пальцы нащупали обёрнутый в целлофан конверт. Задышалось легче.
Новых писем не было уже четыре месяца. И ни одного звонка с того короткого разговора почти три месяца назад. Ни одной вести; иногда Ивану казалось, что он выдумал не только конверты и тот звонок — иногда казалось, что он выдумал и саму Рогозину, и ФЭС заодно, и целых тринадцать лет жизни. Возможно, на дворе на самом деле начало двухтысячных, и Лариса ещё жива. Да что там Лариса — может быть, даже мама ещё жива.
Он всё дольше приходил в себя после сна; всё больше времени требовалось, чтобы вернуться и поверить в реальность.
Птица во сне падала слишком круто. Шаги в коридоре раздались в неурочное время. И лязг ключей об решётку — раздался слишком звонко, слишком злобно, как разочарованный хищник.
Иван чувствовал себя куклой, безвольной, не могущей сделать движения без судороги лески. Кто дёргает за его ниточки? Ответ известен.
Дверь распахнулась, не впустив ни сквозняка, ни свежего воздуха. Кальянное марево в камере не качнулось; Иван протёр глаза, силясь разглядеть сквозь туман визитёра.
Птица во сне падала слишком восхитительно, слишком технично, слишком резко. Если проводить аналогию с куклой — ему так хотелось порвать узлы на запястьях, стряхнуть пыль, растерзать папье-маше, душно заполняющее мысли.
Понять бы, что это. С каждым днём требовалось всё больше времени, чтобы поверить в реальность. Видимо, сегодня настал день, когда это не удастся совсем. Потому что — как поверить в ту, что стоит, улыбаясь, на пороге.
Иван сделал шаг вперёд. И улыбнулся в ответ — неуверенно, неумело; лицевые мышцы отвыкли от такого движения.
***
— Ну всё, — выдохнула Рогозина, захлапывая дверь квартиры. — Дома…
Прихожая выглядела идеальной, аккуратной, разве что страшно пыльной. Серые валики невесомо колыхались вдоль стен. Обувь оставляла на ламинате светлые отпечатки.
Рогозина дёрнула на себя дверь в комнату, и солнечный луч, прочертив сумрак, лёг поперёк, от узкого книжного шкафа прямо к ногам Ивана.
— Проходи.
— Вы ещё не были дома, да? — морщась от ощущения собственной грязи, мылкости под кожей, спросил Иван. Стоило выйти за ворота тюрьмы — и на него обвалились все чувства, все ощущения, всё, всё, что отупело и пропылились в камере. Смущение, страх, нежность, память, жажда жизни…
— Нет. Сразу с самолёта за тобой.
У него кружилась голова от нахлынувшего, пополам с недоверием, счастья. Он не давал себе поверить в происходящее, всё ещё держался за мираж, за мысль о том, что спит; иначе слишком больно было бы проснуться, поверив в реальность.
Всё было, всё случилось как в прошлый раз — он сидел, сжимая трубку кальяна, левой рукой клацая по клавишам, почти вслепую, вспоминая птицу из сна и вглядываясь в строки кода на экране…
А полковник (батюшки; тринадцать лет прошло — она всё ещё полковник; почему до сих пор не генерал?) вошла — и всё снова пошло наперекосяк, вылетело в трубу, всё его напускное спокойствие облетело, и он готов был броситься к ней, сжать, сграбастать, никогда не отпустить, а если отпустить — только с собственным мясом, с жизнью…
Она была посвежевшая, загорелая, светящаяся, она забрала его без всяких проблем и преград, как матери забирают сыновей из детского сада. Иван чувствовал себя куклой, чувствовал, будто вернулся назад во времени, чувствовал, что, так долго сдерживая эмоции и мысли, теперь мог не сдержаться и рухнуть под их напором.
Рогозина вела себя так, словно во всём происходящем не было ничего необычного. Что ж, впрочем, если брать во внимание предыдущее его вызволение из тюрьмы… Выходит, они всего лишь вторично разыгрывали уже случившуюся сцену.
Он всю дорогу смаргивал с ресниц пот — отчаянно хотелось вымыться; пот — и ещё, кажется, слёзы.
***
Полковник сбросила маску безмятежной, доброжелательной выдержки, только когда они оказались за столом в её кухне; она — в тунике и просторных спортивных штанах, без макияжа, с влажными распущенными волосами, он — в широкой футболке с чужого плеча, в мокрых, выстиранных и не успевших высохнуть джинсах. Галина Николаевна тяжело, протяжно вздохнула, подвинула ему чашку с кофе, взяла свою, отпила и наконец, таким стальным, таким родным тоном произнесла:
— Ну… вот. Я же сказала: когда вернуть — поговорим.
Иван нашёл в себе силы кивнуть, а дальше горло сжало; любое слово — и разревётся, как малолетка. Нельзя. Нельзя…
— Ты спросишь? Или мне рассказывать?
Он мотнул головой, хотел опустить глаза, чтобы она не видела, — но не мог отпустить её из поля зрения даже на секунду.
— Ладно. Ладно. — Рогозина сделала ещё один глоток и посмотрела ему в лицо, глаза в глаза — пронзительный голубой, как рентген, как лазер, под которым невозможно солгать. ФЭСовский детектор лжи. — «Дело в Штатах» закрыто.
— Я догадался, — нервно облизнув губы, кивнул Иван. — Иначе вы не были бы в таком благодушном настроении.
Рогозина несколько раз кивнула, словно отражая его движения.
— Да. Всё прошло гладко. Расчёт оказался верен — даже с лихвой…
— Вы развелись? — перебил Иван.
Полковник совладала с собой так быстро, что он даже не успел понять: удивилась? Раздосадована? Разозлена?
— Разумеется, — сдержанно ответила она, и Тихонову показалось, что в глазах мелькнула лукавство.
— Но…
— Неужели ты думаешь, что, если бы я действительно хотела этого брака, всё не случилось бы раньше? — спросила полковник таким тоном, будто говорила о самой очевидной, лежащей на поверхности истине.
— Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил…
— Но он не спросил. Вот и всё.
Рогозина улыбнулась и развела руками. Иван лихорадочно вглядывался в её лицо, силясь понять: смеётся? Или всё-таки всерьёз?..
— Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос, — хмыкнула она. — Всё, Вань. Я устала… Мы летели с пересадкой в Краснодаре, из-за какой-то поломки… Давай, пожалуйста, отложим остальное на завтра.
Всё это было очень правдиво — и вместе с тем очень фальшиво, вернее — только по краешку правды. Главный вопрос оставался нерешённым; даже нетронутым. «Ты-то должен понимать, как много всего можно решить, получить, узнать, просто задав вопрос».
Иван решился.
— Что дальше? — ровно спросил он.
— А далее — зима, — насмешливо процитировала Рогозина, но по глазам было видно: шутки кончились. И всё-таки — он ещё мог отступить назад, замять разговор, закрыться от решающего вопроса. В подвешенном состоянии недомолвок можно притворяться, можно заставлять себя верить во что угодно. Но если задать прямой вопрос — такой возможности больше не останется. Если сейчас она скажет «нет», ему придётся отступить, сложить своё нехитрое оружие, уйти… уйти… Это крайняя точка. Последний рубеж.
Даже там, в подвале, прикрываясь от пуль старым ноутбуком; даже в тюрьме — тогда, в первый раз; даже в клинике, когда за стеной умирала Лариса, — ему не было так страшно.
«Но вы же сказали, что согласились бы, если бы он спросил… — Но он не спросил. Вот и всё».
Я — спрошу.
По привычке захлопал по карманам — сигарет не было; откуда бы им взяться, если джинсы час назад побывали в стиральной машинке. Рогозина дёрнула краем рта и выложила на стол аккуратную полупустую пачку с надписью латиницей.
Иван протянул руку. Отдёрнул.
— Хватит. — Сам не узнал своего голоса. — Не могу больше. Галина Николаевна, я хочу быть с вами. Я не могу без вас. Позвольте или прогоните.
Закончил хрипло — в горле пересохло в мгновение, Тихонов залпом проглотил остаток кофе и закашлялся снова — от горечи, жара. После такого уже почти не страшно было поднять на неё глаза.
Рогозина смотрела на него изучающе, долго, слишком долго, у него снова пересохло в горле, ему показалось, что он вот-вот отключится прямо тут, в её кухне.
— Ты действительно хочешь? — наконец спросила она иронично и сухо одновременно.
Иван кивнул — говорить сил не было.
— Ты понимаешь, на сколько я старше?
Она вытянула вперёд и положила на стол руки, ладонями вниз. Свои идеальные, невероятные руки, которые так часто словно жили своей жизнью. От загара явно, как никогда раньше, проступили морщины. Кожа — сухая и в мелких трещинках, с углубившимся, чётким рисунком, с привычной картой вен.
— Да.
Полковник потянулась вперёд — на миг, в сумбуре мыслей, Ивану показалось, что она хочет его поцеловать; нет — она всего лишь включила бра над столом. В ярком и тёплом свете повернулась так, чтобы он видел её в профиль. Чего она хотела? Чтобы он заметил какие-то складки, морщины, синяки под глазами, сеточку у глаз? Он видел всё это, он знал, что она человек, что она живёт, что старится. Он слишком хорошо знал, как старятся, как в момент сгорают люди. Он отчаянно боялся, что с её работой, с её принципами такой момент придёт очень скоро. Её было не свернуть с этого пути. И Иван отчаянно хотел разделить всё, всё, что осталось, до самого дна. Ему было всё равно на седые волосы; на усталость в глазах; на борозды и морщины; на эту проклятую разницу.
— Ты сумасшедший.
— Да. Да. Да!
— Ты ещё совсем молодой, Ванька. У тебя вся жизнь впереди.
— Нет, — сглотнул он. — Нет — если без вас.
Она вздохнула. Покосилась на него с грустью и с жалостью. Иван вскочил, обогнул стол и рухнул рядом с ней на колени. Схватил её руки и прижал ко лбу. Рогозина дёрнулась. Резко вырвалась.
— Нет. Не делай так никогда, — глухо велела полковник. Иван застыл, чувствуя, что коснулся запретного; дело было не в том, что он снова прикоснулся к ней без разрешения; кажется; дело было в самом жесте.
— Я… Я не…
Он не знал, что сказать. Он чувствовал страшную, тяжёлую вину за всё дурное, что сделал ей; он чувствовал стыд, и страх, и тоску, невозвратность, неправильность, неотвратимую притягательность того, что случилось в Крапивинске. Это было почти полгода назад; это было почти вчера.
— Не надо, — негромко попросила она, сжимая его плечи. — Не надо. Встань, пожалуйста…
— Я… Я могу?..
— Тс… Я устала, правда. Давай будем спать. Я постелю тебе в зале, хорошо?..
Это была та Рогозина, которой он не знал. О которой не смел даже думать. Это была Галина Николаевна, снявшая пиджак.
— Не торопись никуда, — сказала она. — Давай спать… А завтра — в ФЭС.
Иван понял.
Прочистив горло, спросил:
— Но если… как… как мы это объясним?
— Завтра… Всё будет завтра. До завтра ещё — целая вечность. — Она быстро улыбнулась и со странной усмешкой добавила: — Пока мы оба ещё что-то чувствуем, пока мы ещё здесь.
Иван вспыхнул. Преодолевая себя, преодолевая высунувшегося из глубины мальчишку, проговорил:
— Я обещаю, я не буду… ничего такого… никогда больше… простите меня. За тот раз.
Она откровенно рассмеялась. А потом глаза потемнели, и он отступил, чувствуя озноб от разошедшихся вокруг неё волн холода.
— Разумеется, никогда больше.
…Иван засыпал на диване в зале, чувствуя грызущую, тугую, мешающую дышать вину. Он видел под дверью спальни полоску света — она не спала; может быть, смотрела что-то в телефоне, или читала электронную книгу, или открыла ноутбук. Он знал, что она вряд ли не спит из-за него; мало ли у Рогозиной дел. Он понимал, что был не первым, не вторым, да что там, он даже не считал, каким по счёту был в её жизни. Точно не единственным. Он знал, видел, понимал, помнил, верил…
И всё-таки — хотя бы так, хотя бы сейчас, хотя бы здесь — он был с ней.
========== Пять кошмаров полковника Рогозиной ==========
Галя просыпается и долго смотрит в белёный дощатый потолок. Осознаёт наступающий день, своё тело, льющий из окон свет. Нет тяжести в затылке, не заложен нос, не тянет неистребимая, въевшаяся усталость — всё на удивление легко. Слишком легко. Солнце заставляет сощуриться, перевернуться, зарыться в подушку. Будильник не звонит; значит, ещё можно спать, спать…
Но спать не хочется; спать скучно. Кроме того — с кухни доносится приглушённый смех, голоса, шёпот и снова вспышка смеха. Галя садится в кровати, шевелит пальцами, пробует пяткой тёплые половицы и босиком идёт по тёплым доскам. Если наступать на определённые половицы, пол не скрипнет…
Она раздвигает занавеску из унизанных бусинами ниток и заглядывает в кухню. Бусины стукаются друг о друга и стеклянно звенят. Родители синхронно оборачиваются на звук.
— Галка!
Отец распахивает объятья. Мама смеётся. Пахнет смолистыми досками, поздними яблоками, пирогом с курагой.
Галя бежит вперёд и прыгает отцу на колени; привычно вдыхает запах лосьона, табака и ещё чего-то особенного, отцовского.
— Мам, давай помогу, — выглядывает из-под его руки, косится на блюдце с остатками кураги. Мама отскребает от противня пригоревший край. Из пористого, поднявшегося теста торчат потемневшие от жара кусочки кураги; очень хочется съесть, но пока вскипит чайник, пока пирог поставят на стол…
— Аккуратнее! Обожжёшься, — предостерегает мать. Галя мотает головой, берётся одной рукой за лопатку, другой, через полотенце, — за противень. Он тяжёлый, корочка крепко прилипла к металлу, полотенце скользит под пальцами… Галя упрямо давит, сжимая горячий край, лопатка норовит выпрыгнуть из руки. Большой палец упирается в угол противня, горячо, жарко, больно…
— Галка! Ну говорила же! Под воду, сейчас же…
Жарко… Больно… Горячее марево колышется, заволакивая всё кругом. Уже не видно ни отца, ни мамы, только густая горькая плёнка, она липнет, обжигает, мешает дышать… Пахнет железом и раскалённым пластиком, где-то ревёт сирена, слишком шумно, хруст, удар, чей-то крик… Жар и мрак разрезает хлопок взрыва — быстрый, ослепительный, уносящий в никуда.
Огонь.
— Галина Николаевна!
Она хрипло кричит, не понимая, кто, где. Кто зовёт её? Мама?
— Галина Николаевна! Проснитесь! Проснитесь, пожалуйста! Всё, всё в порядке…
Кто-то трясёт её, она стонет, ожоги стягивает, и кожа горит… Из темноты медленно выплывает лицо Тихонова.
Самообладание и память возвращаются мгновенно, толчком. Рогозина пытается унять судорожное дыхание, ловит в кулак одеяло, крепко сжимает пальцы и губы. Иван смотрит испуганно, рука, которой он протягивает ей стакан, дрожит.
Полковник кивает, глотает воду, прижимает стакан к виску. Прохлада. Тишина. Никакого огня.
— Всё хорошо, — тихо, подрагивающим голосом произносит он. — Сон… Вам приснился плохой сон, только и всего…
***
Она, крадучись, входит в буфет. Две спины. Резкий оборот. Знакомые лица. Полковник прижимает руку ко рту, чтобы не вскрикнуть, потом — к сердцу, машинально, чтобы не выпрыгнуло из груди. Вторая рука сжимает пистолет.
— Хочешь нам лёгкой смерти? — с жутковатой, кривой усмешкой спрашивает Антонова. Амелина молчит, вжимаясь в стену, — бледная, совсем ещё молодая; они-то с Валей хоть успели пожить…
— Я не считаю, что это проигрыш. Мы будем бороться. Но я не допущу, чтобы вас убивали у меня на глазах.
Антонова качает головой. Оксана быстро переводит взгляд с полковника на патологоанатома.
— Нет, Галя. Нас никто убивать не станет, ты знаешь. Если им кто-то и нужен — это ты.
Рогозина привычно вскидывает бровь — этот жест, такой характерный, может означать что угодно: от удивления до крайнего неодобрения. Сотрудники давно научились распознавать, что именно хочет выразить полковник. Вот и в этот раз и Валентина, и Оксана без труда считывают — так и будет.
— Галина Николаевна, — шёпотом, невнятно из-за закушенной губы окликает Амелина. — Пожалуйста. Не надо. Мы будем бороться.
— Я сдамся. Это поможет избежать ненужных смертей. Мучительных бессмысленных смертей, — совершенно спокойно отзывается Рогозина. — Вы обе это знаете. Кроме вас в здании есть и другие… Я ни для кого не хочу смерти.
— Галя…
— Валя, стоп, — выставляя перед собой руку, отсекает Рогозина. — Стоп. Не давай волю эмоциям. Не время…
— Галина Никола…
— Все в коридор! Всё! — раздаётся откуда-то от ресепшн.
— Ты же знаешь, если… Галя…
— Идёмте, — повелительно и сдержанно произносит полковник. — Не будем дразнить их. Идёмте!
Валентина хватает её за руку, застыв на месте. Глаза — расширившиеся, глубокие, чёрные на совсем бескровном лице.
— Валечка, — мягко, удивляясь, как до сих пор не потеряла контроль над голосом, просит Рогозина. — Пойдём… Всё быстро закончится… Я постараюсь… Пойдём, Валюш…
Она обнимает Антонову за талию и, кивнув Оксане — за мной! — выходит в ледяной и гулкий коридор.
В холле уже ждут — оперативники, заложники, сотрудники ФЭС, террористы. На нейтральную территорию, свободную и ярко освещённую середину шагает Лисицын. Понятно. Их рупор.
— Вы должны остаться в здании. Тогда всех остальных отпустят, — напряжённо и тускло говорит Костя. Кто это — вы, — уточнять не требуется.
— Гарантии, — чеканит Рогозина, обращаясь к мужчинам в балаклавах.
— Если вы соглашаетесь — троих отпускаем сейчас же. Остальных — после.
Голос в нос, негромкий, неожиданно приятный. Полковник качает головой.
— Все. Я не окажу сопротивления, только если здание покинут все заложники.
Она говорит это и снова удивляется, как так до сих пор не подкосились ноги, как колени не ходят ходуном. Хотя, может быть, ходят — под брюками не видно, а тело резко потеряло чувствительность.
— Партиями по трое, — после паузы доносится из-под балаклавы.
Рогозина окидывает взглядом замершую, неестественно молчаливую толпу.
— Оксана. Таня. Валя. — Перекидывает взглядом, как костяшки в счётах. — На выход.
Голос не дрожит, руки не дрожат, голова — ясная. В коридоре, на пятачке между её кабинетом и переговорной, набилось столько народу, что стоит страшная духота; начинает ломить в висках, а это плохо… надо держаться… Ещё надо держаться. Девочки уходят. За ними — Котов, Лисицын, Юля… потом ещё трое… ещё…
Силы и самообладание оставляют её разом, как только за дверью скрывается последний из заложников. Преодолевая себя, Рогозина выдавливает:
— Мне нужно фото с улицы. Что все вышли.
У неё не осталось никаких рычагов, ей нечем давить, она уже в их власти. Но — что-то играет в её пользу. Захватчики будто не понимают, что уже ничто не заставляет их выполнять условия. Слишком напряжены? Вымотаны? Боятся?..
От этой мысли ей делается смешно, полковник едва давит нервный всхлип. Кто-то суёт в руки мобильник. На маленьком экране — фото: да, вот они, ФЭС, все, кто был в здании, включая персонал, лаборантов, свидетелей… Вся Служба. Да. Она пересчитывает всех, убеждается, что каждый — в безопасности. И отпускает себя.
Полковник не слышит, что ей говорят. Почти не чувствует цепких пальцев, впившихся в плечи, не реагирует когда её тянут вверх, куда-то ведут, куда-то бросают. Не воспринимает обращённых к ней слов; голоса чудятся неровным, шершавым шумом, на неё обрушиваются головная боль и слабость, что хуже — страх, но поверх всего ложится крайняя, густая усталость, стремящаяся утянуть её… спрятать…
Может быть, всё будет не так уж плохо. Может быть, ей тоже удастся умереть быстро…
Звон в ушах нарастает; это уже не только голоса — к ним прибавляются грохот и рёв где-то на краю сознания, треск, сирена, взрыв… Взрыв… Снова взрыв, и всё вокруг полыхает алым, а в мозг ввинчивается беспощадная, грохочущая трель… сирена… звон…
— Всё хорошо, Галина Николаевна. Всё хорошо. Это сон… Просто — сон…
***
Предательство — этим кончают многие в системе. Предательство сослуживцев — отец предупреждал её не раз, не два, не десять. Будь готова, говорил он. Как бы ты ни пыталась это предотвратить, какие бы отношения ни выстраивала — вполне возможно, этим ты и закончишь, если не успеешь вовремя соскочить. Совсем как мать.
В какой-то степени отец всегда был философом; плыл по течению, если только речь не шла справедливости. Ну а если видел, что что-то не по правде, не по совести — становился фурией, как мама говорила.
Позже полковник замечала это и в себе — состояние белой, полыхающей ярости, перекрывающей всё. Со временем она научилась контролировать это; научилась гасить резким безэмоциональным холодом. Эта загнанная вглубь ярость — она вырывалась, выплёскивалась в щели, оборачиваясь нотациями в допросной, провокациями подозреваемых, жёсткими — иногда слишком жёсткими — методами следствия…
Но финал — финал почти всегда один, если ты не прыгаешь с поезда до крайней точки, твердил отец. Предательство.
Он был не только философом; в каком-то смысле он был фанатиком, упёртым фанатиком.
…Несколько раз в жизни Рогозина ощущала на запястьях металлические браслеты наручников, проволоку, верёвки. Каждый раз — обжигающее ощущение бессилия, беззащитности, совершенной пустоты, игрушечной, пластмассовой нереальности. Она не умела не держать мир под контролем; и связанные руки — это выбивало почву, сбивало дыхание, хлестало по глазам, по нервам той слепой яростью, которую она с таким трудом упекала вглубь…
И снова — это ощущение стыда, позорной несвободы. Хотелось провалиться в небытие — не позволяли. Яркий свет. Грохот затворов и вспышек. Стук молотка. Крики из зала. Лязг ключей. Как будто мало наручников — посадили в клетку.
В зале пахнет толпой, мокрой с улицы верхней одеждой, нагретым ксероксом, дрянным кофе, страхом — её страхом. Бессилием — её бессилием.
Судья открывает рот, зачитывая приговор. Полковник Рогозина не слышит ни слова. Рот разевается беззвучно, как у рыбы. Вспышки, слепящие лампы вдавливают глазные яблоки внутрь; не закрыться. Не отгородиться. Чужие руки. Бессилие. Горячий, цепкий, влажный страх.
Вспышки, вспышки, вспышки… Вскрик из зала. Это мама. Это кричит мама. Нет. Не может быть. Мама давно мертва. И я тоже — я не здесь. На самом деле я не здесь, это всё…
— Сон. Дурной сон, Галина Николаевна. Очнитесь. Всё хорошо…
Вспышки, перерастающие в огонь. Пожирающий всё, оплавляющий клетку, заставляющий рваться вон из тела. Пузырится лакировка судейского стола; мерцают и с треском и искрами гаснут лампы. Тьма — в которой бушует огонь.
— Галина Николаевна!
Всё обрывается взрывом.
В себя её снова приводит прохладная, предрассветная мгла собственной квартиры и его ледяная ладонь на лбу.
***
Слава берёт её руки в свои и жмёт крепко, почти до боли. Улыбается, как всегда, без тени страха. Белые ровные зубы, потрескавшиеся губы, щетина, синие глаза на загорелом молодом лице.
Отчаянно хочется спать. Хочется проводить его, скорее закончить смену и уйти в палатку спать, спать, спать…
Лицо мужа расплывается в горячем мареве; жара поднимается от растрескавшейся земли, от песка, въедающегося в кожу, ввинчивающегося в любую щель. Жаркий сухой ветер треплет волосы.
— На сколько? — спрашивает Рогозина. Хочется пить, от усталости и обезвоживания кажется — язык шершавый.
— Три дня, — отвечает муж, и она заставляет себя улыбнуться. Три дня — это почти ничто; это в десять раз меньше шансов погибнуть, чем было в прошлый раз, когда он уезжал на месяц.
— Галина Николаевна!
Нелепо, что Слава зовёт по имени-отчеству. Галина Николаевна. Она с ним никогда даже имени своего не знала — так, кажется, бабушка говорила?.. Только Галочка, только голубушка — если наедине.
Знакомый шёпот — и её улыбка уже не вымученная, а искренняя, и вспоминается уже сияющая Москва, и улицы, и сырой яркий октябрь, бесконечные ночи, смеющиеся голубые глаза — так же рядом, как сейчас…
— Всё у нас будет хорошо, Галочка. Всё у нас будет ого-го! — шепчет он, и Рогозина кивает, и улыбается, и даже не плачет — она уже давно не плачет, когда он уходит. — Мы всё устроим по-нашему…
Глаза у него блестят и смеются, несмотря на жару, на пыль, на смерть повсюду вокруг. Упёртый фанатик… Вызвался в Чечню сам — а она поехала следом: благодаря отцу, получила направление на практику без всяких препон.
…Так редко выдавалось побыть вдвоём: у неё — бесконечные смены в полевом госпитале, у него — срочные, без графика и счёта, вылеты, операции, задачи…
Слава подносит её руки к лицу, прижимается к пальцам лбом, целует.
— Ну, пока, Галочка…
Ей не хочется отпускать, отчаянно не хочется, чтобы уходил. Страшно. Страшно… Страх поднимает голову чёрной змеёй с глазами-бусинами.
— Галина Николаевна!
Слава выпускает её руки.
Страх раздирает горло, мешает кричать. А ей так хочется крикнуть, заорать изо всех сил, чтобы догнать его воплем: не уходи! Не сейчас! Нет!
Он скрывается за бортом машины, сливается с сослуживцами. Кто-то кому-то машет.
— Слава!
Мотает головой; она так и слышит — крепись, Галка, у нас всё будет ого-го!
— Галина Николаевна, очнитесь!
После Чечни, в милиции, как получила полковника — ещё до ФЭС, — у неё часто брали интервью; часто спрашивали — как так? Женщина, такая молодая, но такой опыт, такие точки за плечами, такая выдержка, такая карьера! Как? Рогозина всегда отвечала, что брала пример с отца: самодисциплина, совесть, мудрость, закалка… Никогда, никому, ни в одном разговоре ни словом не давала понять — муж. Вот кто был для неё примером всегда и во всём. Улыбайся. Улыбайся, как бы ни было тяжело, как бы ни было страшно и холодно, как бы много смерти ни было вокруг. Улыбайся, Галка, потому что у нас всё ещё будет ого-го!
— Галина Николаевна! Проснитесь! Ну проснитесь же!..
Его руки гладят по плечам, сжимают, трясут… Слава, что ты делаешь? Славочка…
Руки холодные, а пальцы тонкие и длинные… непривычно… незнакомо… Слава?..
— Галина Николаевна!
Ей так хочется, чтобы муж наклонился, поцеловал в висок, как всегда делал, когда засыпала… Слава…
— Очнитесь, Галина Николаевна… Галина Николаевна… Что я могу сделать? Что такое? Не плачьте… не плачьте… пожалуйста…
***
Ошейник охватывает горло слишком плотно. Шея вспотела — слой пластика, запаянная в него взрывчатка, шарф; кожа раздражена и саднит.
В машине нечем дышать от резкой смеси бензина, одеколона, пота и сигарет, к горлу кислым клубком подкатывает тошнота. Полковник одёргивает себя, едва сдерживаясь, чтобы не поднять руки, не попытаться сорвать проклятый ошейник…
Гудят сирены. В сумерках мельтешат огни. Мысли путаются, тело кажется одеревенелым, ватным, слишком тяжёлым; очень сложно шевелиться, давит на грудь. С каждой минутой, с каждой секундой всё сложнее контролировать происходящее. Голос пробивается сквозь дурман просто звуком, почти не задевая сознания.
— Не одна на тот свет пойдёшь.
В горле сухо, реакция замедляется до критической засечки — если сейчас придётся вскочить, бежать, стрелять — она не сможет. Полковник знает и ненавидит это состояние — предвестник обморока, когда мир сужается до точки, цвета высасывает, остаётся тьма…
…Когда всё заканчивается, вновь овладеть собственным телом оказывается слишком сложно. Замёрзшие пальцы не слушаются, дверь поддаётся с третьей попытки, да и то оказывается, что это снаружи её открыл Круглов. Майор протягивает руку, последний рывок — и полковник наконец может опереться, прислониться, упасть. Голова сама опускается ему на плечо. Рогозина стоит так — покачиваясь, зарыв каблуки в землю, чтобы не рухнуть, чувствуя под щекой влажную плащёвку его форменной куртки, — на холодном, порывистом ветру незнамо сколько.
Часом позже руки по-прежнему ледяные, а в горле, сколько ни сглатывай, всё ещё стоит тугой, горячий ком, мешающий дышать. Майор растирает её онемевшие пальцы, доливает в чашку из фляги. Глоток. Огонь проходит по пищеводу. Распускается, согревает. Вспыхивает… Пылает, расходясь плотной багровой пеленой. Всё вокруг пылает… Снова… Горячей, выше, до звона в самом нутре. Взрыв… Осколки… Эхо всех тех взрывов, что ей удалось избежать… Звук сирен…
— Тише. Тише…
Полковник вскрикивает и просыпается от собственного крика. Иван цепко держит за запястья, ищет взгляда, размеренно, успокаивающе твердит:
— Всё хорошо… Всё в порядке… Всё хорошо…
Рогозина приподнимается на подушке. Сглатывает. Тяжело дыша, проводит ладонью по лбу, собирая в складки кожу.
— Всё хорошо, Галина Николаевна. Вы дома. Дома…
Тихонов отжимает полотенце и кладёт на лоб прохладную, тяжёлую ткань. Быстро, вскользь касается её щеки холодной ладонью, но тут же убирает руку. Рогозина ловит его ладонь неосмысленно, скорее на автомате, и снова прижимает к щеке. В этом нет никакого подтекста; это просто громадное облегчение — холод к пылающей коже.
— Всё… хорошо, — слегка сбивчиво шепчет Иван.
Тугой, горячий узел внутри ослабевает. Сердце переходит с рваного, хаотичного ритма на почти ровный.
Всё это — взрыв и захват, чужие смерти и снова и снова переживаемые кошмары — всё это сбудется, всё это случится с ней когда-нибудь; непременно случится. Но — не сейчас. Не сегодня.