Полковник свернулась на пыльную неасфальтированную обочину и постучала в окошко облупившегося киоска с надписью «Пирожки».
— Два горячих чая и… — выжидающе обернулась на Ивана.
— Пирожок с повидлом, — усмехнулся он.
— Да ну тебя. Два чая и два хычина, — велела она.
— Что такое хычин?
— Ты не знаешь?
…Хычином оказалась продолговатая, в форме полумесяца булка из тонкого-тонкого масляного теста. Внутри, как в кульке, перекатывалось жареное мясо.
— Ешь аккуратно. Горячо.
— М-м-м…
— Обожаю этот киоск. Раньше он стоял на рынке, а потом, когда я уже училась классе в шестом… да, в шестом, точно… мы приехали с мамой на ноябрьские праздники, и я видела, как его прямо трактором, или экскаватором, что-то такое… В общем, срыли с рынка и привезли сюда. На рынке тогда построили новый мясной павильон… А хычины с тех пор тут. Но по-прежнему хороши. Давай чай подержу, всё прольёшь…
Он и вправду обжёгся, с непривычки не понимая, как пристроить в руках большой, обжигающий даже сквозь полиэтиленовый пакет и бумагу хычин.
…Сколько раз за этот день она сказала «обожаю»? Сколько раз прежде он слышал от неё это слово? Впрочем, что удивительного; он всю жизнь знал её полковником Рогозиной. А Крапивинск был городом её детства, куда она возвращалась до тех пор, пока не похоронила мать…
Узел снова болезненно сжался, натянув невидимые, тугие струны. Иван зажмурился, съежился, сглотнул. В эту минуту он испытывал к ней только жалость; сочувствие, любовь и жалость — к ней, великолепной, такой красивой, решительной, задумчивой, невероятной… Он, так мало читавший и не особенно разговорчивый, без труда подобрал бы целую страницу эпитетов.
— Вкусно?
— Очень.
Иван и не заметил, как проглотил весь хычин целиком. Съел бы ещё, но киоск остался позади, а возвращаться туда, в тень влажных акаций, оставив Галину Николаевну одну… Нет.
Смеркалось. Тихонов уже не был уверен, происходит ли это на самом деле или просто снится. Тем более, когда она произнесла:
— Такая погода. Так не хочется в гостиницу, Ванька. Давай прокатимся на речном трамвайчике?..
Так они оказались на узкой, ярко освещённой палубе. Вода отсюда казалась не зелёной, а чёрно-фиолетовой, цвета густого индиго. В мелкой ряби отражались огоньки трамвая и плескались фонари с берега. На набережную вывалил народ; к ночи Крапивинск уже не казался таким пустынным. Где-то запели. Со скамеек сквера у самой реки доносились взрывы смеха; зазвенело стекло.
— Типичный вечер, — сквозь зубы процедил Тихонов, злясь на все эти прозаичные звуки, разбивавшие кокон этого долгого, золотистого, пыльного осеннего дня.
— Не сердись, — угадывая его мысли, попросила Рогозина. Встала рядом у борта, вглядываясь в трубы завода за пригородным лесом. Набрала воздуха, чтобы что-то сказать, но передумала. Приобняла его за пояс. Замерев, Иван едва разобрал: — Я хочу потанцевать.
Она была слишком близко, он слишком отчётливо слышал её шёпот, ощущал древесно-шоколадные нотки духов, чувствовал, как её волосы щекочут щёку. Она была слишком близко, чтобы он мог призвать на помощь здравый смысл.
— Да. Я тоже хочу, — выдохнул он, окунаясь в безумие.
Играло что-то очень знакомое, но от звона в ушах Иван не мог разобрать, что именно. Музыка оставляла песочное, сухое чувство; ему казалось, что с середины реки они перенеслись куда-то в дюны. Во рту было отчаянно сухо, он совсем рядом видел её блестящие голубые глаза, в которых отражались огоньки и его собственное растерянное лицо…
Ладонь у неё была такой же сухой, а на ребре указательного пальца — мозоль, какая бывает, если много писать от руки. Где, когда она умудрялась много писать в последнее время? В голову пришло нелепое предположение, что Рогозина ведёт дневник, но мысль тут же утонула в потоке эмоций — жажды, всплеска адреналина, дрожи, ватной слабости в ногах… Он заставлял себя совершать какие-то движения, но вела она — под эту дробную песочную музыку.
Иван вдруг понял, почему — песок. Эта поездка — песочные часы. Этот день — одни из последних песчинок в верхней чаше.
***
Когда они вернулись в гостиницу — глубоким, глубоким вечером, — Круглова по-прежнему не было. У дверей номера Рогозина улыбнулась. Спокойно, твёрдо сказала:
— Я устала, Вань. Приму душ и лягу.
— Да… Спасибо, — севшим голосом ответил он, жадно вбирая эту светлую, сероватую в отблеске коридорных ночников кофту, летящую юбку, спокойное, уверенное лицо, глаза, морщинки на лбу, длинные, тонкие пальцы, неизменные мужские часы на запястье, лёгкие сандалии…
— Доброй ночи.
— Да. Конечно, — произнёс он, поражаясь, как хрипло и низко звучит голос. Узел внутри стянуло почти нестерпимо. Если сейчас он не сбежит…
— Галя! Ванька! Поздние вы путешественники!
Майор вышел из лифта и широким шагом пересёк коридор. Кивнул Тихонову, обнял за плечи Рогозину.
— Ну как? — тревожно спросила она, быстро оборачиваясь. Как будто и не было этого спокойного, твёрдого тона минуту назад.
— Всё нормально. — Круглов широко, успокаивающе улыбнулся, вынул из кармана брюк ключи и вставил в замок. — Только что вернулись?
— Да. Гуляли…
— Великолепно выглядишь.