Она была огромна, клюв, как орудие, мощный молот убийцы, сильный корпус торпеды; тут-то мне и стало ясно, почему при появлении чаек в нашем городском дворе вороны мигом исчезают: из чувства самосохранения. Герой потому и стреляется, что в увиденной в зрелости первой любви проступают черты его жесткой, тщеславной, пробивной матушки. Бедный Треплев.
Интересно, видел ли Чехов чайку вблизи? А Гумилев?”
Потом он выписал несколько цитат.
“Вечность — дитя, забавляющееся шашками: царство ребенка”. Гераклит
“Развитие воображения служит мерилом развития культуры”. Виктор Гюго
“Как антитезу изменчивой действительности человек создал в воображении мир неизменного, мир постоянств.
[…] Дух есть высший инстинкт. Он живет реально в нашем воображении. Он проявляется через воображение. Его критерии абсолютны. Он есть. Он есть имагинитивный абсолют. Он создал культуру. Он и есть культура.
[…] Мы даже можем предположить, что законы механики суть некие рефлексы былых инстинктивных процессов мировой мысли, действующих теперь в энергиях, включенных в вещество, подобно тому как рефлексы действуют в нервной системе и мозгу человека”. Яков Голосовкер
“В „Сказаниях о титанах“ открывается чужое зрение в мир странный, беспощадный, яркий и неверный, как мираж”. Он же
“Сила воображения может пробудиться внезапно, точно от искры в сухостое…” Продолжение фразы и последующий абзац были вымараны; я подумала о Мировиче и детях из клиники. Его рассказы, сказки, книги, смешавшиеся в книгу, разбудили детей, полыхнула искра в сухостое, и они, неофиты, незнайки, оказались в самом центре мифа, который и был культура и частью которого они теперь стали. Воображение каждого нашего “колдовского ребенка” и всех их вместе, должно быть, и материализовалось в образы
“Детская магия, — написал он на следующем листке, словно услышав мысли мои, – жила в сознании Гумилева всю жизнь. Мне кажется, его последняя поездка на Украину несла в себе и скрытую цель; он загадал, что на одной из станции увидит на перроне Ольгу Высотскую с сыном — и сойдет с поезда. Но ему не удалось увидеть их в окно, а о том, что он увидел, сказал он с горечью: „Украина сожжена“. И потом, когда узнал он, что в Ростове поставили его пьесу, он надеялся, идя в театр, что одну из ролей будет играть она. Не сбылось и это”.
— Какие странные имена у посетителей наших больных, — сказал Мирович.
— Уток и Тимтирим? — спросил Орлов.
— Нет, к этим уж я притерпелся. Шоро и Назарик.
У Шоро один раз спросили:
— Может быть, Назарик — пигмей?
— Мы с ним пигмеи по очереди, — отвечал Шоро.
Они и вправду масштабировались на разные лады, с ростом и величиной полная неразбериха, семь пятниц на неделе; в канун ноябрьской воробьиной ночи Назарик появился, сидя у Шоро на плече, и был он в тот момент то ли не больше крупного петуха, то ли не меньше маленькой обезьянки.
— Я играю в свой тотем, —важно пояснил он.
— Если ты чуть-чуть индеец, почему твое имя Назарик?
— Это мое подменное имя номер два.
— У тебя несколько подменных имен?! — воскликнул зачарованный Жанбырбай.
— Нет, подменное одно, но есть еще тайное номер три, запасное номер четыре и псевдоним номер пять.
— Зачем тебе их столько? — спросил Мальчик.
— Все это не нашего ума дело, — промолвил Шоро и унес Назарика.
На вопрос, кто из них главнее, Шоро отвечал:
– Кто в данный момент меньше, тот временный главнюк.
— Ну, не всегда, — возразил Назарик.
— Ведро? — не понял Петя.
— Кибитка, — пояснил Шоро, — возок жилой.
— А ы, А-а-и?— спросил Хасан.
— А я, — отвечал Назарик, — люблю рыбий плеск.
— Весной корюшка пойдет, — произнес Князь, чтобы Назарику стало хорошо.
— Много ли юколы из здешней корюшки? — философически спросил тот.
Петю и Пашу Назарик называл альпинистами и не говорил почему, только Князю по секрету объяснил:
— Раз они близнецы, значит, горные люди, дети горных людей.
— Они разве близнецы? — шепотом спросил Князь.
— Назарик, — спросил Паша, — а ты, случайно, не чукча?
— Случайно нет, — ответил Шоро, и Назарик унес его, бывшего к случаю меньше пигмея.
Ранним утром, пока не гремело ведро, не брякал половник, едва начинало светлеть, светать, да, собственно, еще и вовсе было темно, на краешке кровати Князя в ногах сиживал сухонький старичок с посохом в длинном одеянии, то ли в подряснике, то ли в халате уличном, теплом, больничном, сине-голубом, то ли в зимней до пят северной одежде (был ли то зипун или армяк на особицу, Князь не знал); шапку держал он в руке. И, насидевшись, наполнив все пространство вокруг ласковой тишиною, покрывал голову и тотчас исчезал.
— Это святой Марей, — объяснил Князь Пете, спросившему, не дедушка ли его навещает.
Однажды он заговорил про святого Марея при Княгине, она было возразила, мол, такого святого ни в одних святцах нет.