Ладно бы один климат. А то и нервотрепки сплошные. Бесконечное ожидание чего-то – а чего? Перемен в судьбе? Это кого угодно измотает.
И вот, после очередного случая, с очередными рухнувшими надеждами на обретение работы, службы, когда изрядно пришлось перенервничать, случился у Бориса, с виду вроде достаточно крепкого, и даже в достаточной мере спортивного человека, стойкого, волевого, о чем знаю я достоверно, устремленного вперед человека, но не американского, а киммерийского, инфаркт.
Ну, тут уж не просто испугаешься, а еще и призадумаешься, все о том же – как жить дальше?
В первый раз приехали Боря с Евой на родину в позапрошлом году. И – что скрывать – шок от перенесенного инфаркта был тем, тяжелым, норовившим выбить Борю из его привычных ритмов, событием, от которого предстояло еще оправиться, отойти, как по-русски говорят, и след которого коснулся Бориного лица, глаз, умудрился-таки оставить на всем его облике свой жестокий след.
Болезнь – за что? Почему? Карма, что ли? Борис – думал.
Мы сидели с ним вдвоем у меня в доме, говорили. Я все твердил ему:
– Возвращайся! Ты нужен здесь, а не там.
Боря с Евой уехали. Потом опять вернулись. Как им – там – без Киммерии? И вот уже в третий раз они здесь.
Очень изменился Борис. Не просто старше стал. Нет, к нему стало приходить некоторое понимание.
Например: каково это, как непросто это – переждать междувременье, лихолетье, смуту, с тем чтобы продолжить свое дело – потом, здесь, а пока что готовиться к новому подвигу.
Что же, может и так. Но, мне думается, смуту надо пережидать и переживать – здесь, со своей страной, вместе со всеми людьми, пусть и в стороне от бестолкового хаоса, дабы суметь осмыслить происходящее и выразить его – в слове ли, в другом ли каком деянии.
– Если умру, то хотел бы лежать я здесь, в коктебельской земле! – сказал мне Борис.
Рано еще – о смерти. Надо жить. И – выжить. Чтобы совершить то, к чему призван. Так я ему ответил.
Мало ли какие мысли приходят в голову вдали от дома? И каково ему, Борису, действительно человеку общественному в хорошем смысле, быть в изоляции от людей? А главное – чувствовать себя ежесекундно оторванным от Дома Поэта, от того мира и света, к которому привела его когда-то Мария Степановна Волошина, от того пути, по которому столько лет он шел, от того духа коктебельского, который и ему, и всем нам помогает жить и делать свое дело, несмотря ни на какие обстоятельства, – дело, неразрывно связанное со словом.
Я верю, что Боря с Евой вернутся насовсем. Они построят себе в Коктебеле дом. И в доме их всегда будут и свет, и дух.
– Возвращайтесь, ребята! – только и говорю им.
Слава богу, что Борис убедился: никто его не забыл здесь. Наоборот, он – нужен. Коктебельские люди – особый народ. Они своих поддерживают всегда. И я видел, как Борис расцветал, преображался.
Тоже любитель светлых одежд, принарядится, бывало, выходит из дому вечером, весь в белом, а однажды даже в роскошном белом костюме, аккуратно причесанный, свежий, и улыбка его, гавриловская, чуть ироничная, но добрая, и глаза его, гавриловские, с искорками, с несколько напряженным, повышенным вниманием ко всему происходящему вокруг, будто там, внутри глаз, сидит вооруженный хорошей оптикой наблюдатель и все-все видит, не только поблизости, но и далеко, и видит это даже в подробностях, крупным планом, и все примечает, – такие вот особые глаза, но – добрые, потому что со светом коктебельским, и внимательные, а пытливые – да, есть это, но и доверчивые, порой восторженные, как у того Бори-мальчишки, который когда-то впервые переступил порог Дома Поэта и вошел в новый для него мир, глаза – говорящие мне о Бориной душе куда больше, чем чьи-нибудь, даже его собственные, рассказы о том, о сем, о всяком жизненном, житейском, глаза – с полетом, с размахом, со взглядом в грядущее, глаза его – были на месте, вот здесь, в Коктебеле, и все было на месте в нем, и сам Боря был здесь на месте, дома.
Потому я с ним и пошел в Дом Волошина.