Но спектакль еще не закончен. Предстоит финал. В спектакле Ю. Любимова он необычен. Режиссер объединил два варианта финала, написанные Брехтом в разные годы. Первый финал — в 1938–1939 годах; здесь Галилей оказывался законопослушным вынужденно, автор не судил его за это. Поведение Галилея напоминало о тактике антифашистов в гитлеровской Германии. В этом финале прослеживалась и параллель с отречением Николая Бухарина, признавшего свои «преступления» на показательном процессе по делу «Антисоветского правотроцкистского блока»[118]
. Второй финал создавался после Второй мировой войны, когда мир оказался свидетелем страшных последствий научного открытия — создания атомной бомбы, взрывов в Хиросиме и Нагасаке, теперь на первый план вышла тема ответственности ученого перед человечеством. Два финала исполнялись в спектакле Театра на Таганке один за другим, подряд.Вот как это увидели зрители: «После этого Галилею суждено было прожить еще долгих девять лет пленником инквизиции. Одряхлевший, полуслепой, он сидит перед закругленным лотком и тупо катает по нему шарик — туда-сюда… туда-сюда. Рядом — недремлющее око — монах. Единственное развлечение — дразнить стражника. Кинуть нарочно камень и сказать: „Упал камень“. Тот подымет. „Опять упал“ Тот спрячет за пазуху. „А у меня — два!“ Улыбка почти идиотская. Глаза — в одну точку, во рту — дудка, пиликает потихоньку. Словом, „полное душевное оздоровление“ Таким и застает своего бывшего учителя Андреа Сарти, молодой ученый, покидающий родину. Сучковатой палкой Галилей притягивает его к себе за шею: „Я отдал свои знания власть имущим, чтобы те их употребили, или не употребили, или злоупотребили ими — как им заблагорассудится — в их собственных интересах“ Равнодушный, скрипучий голос, пустые глаза. Вошла поблекшая Вирджиния с гусем. „А теперь мне пора есть“, — старик склонился к тарелке. Андреа вышел. Всё»[119]
.Но и тут спектакль не закончился, и критик продолжает свой рассказ: «Хор мальчиков вздрогнул: „Галилей, неужели таков твой конец?!“» И актеры возвращаются, чтобы сыграть другой брехтовский финал. Дается красный свет. Снова пригибает Галилей сучковатой палкой Андреа за шею. И снова произносит свои слова: «Я живу осторожно». Но что это? Перед нами уже не дряхлый, впадающий в маразм старик, а словно прежний Галилей. Этот упрямый слепнущий человек в лунные ночи тайком снимал копию своей последней книги «Беседы», чтобы теперь Андреа мог переправить ее за границу. Сарти ошеломлен: ведь «это меняет все!.. Вы спрятали истину! Спрятали от врага!» Он готов снова преклоняться перед учителем. Но Галилей сурово его останавливает.
«В свободные часы — у меня теперь их много — я размышлял над тем, что со мной произошло… ‹…› Если б я устоял, то ученые-естествоиспытатели могли бы выработать… торжественную клятву применять свои знания только на благо человечества!» Голос его крепнет, наполняется резкой горечью: «Я предал свое призвание. И человека, который совершает то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей науки». Приговор произнесен. Низко опускается голова Галилея. Над его головой где-то высоко запевает взволнованный мальчишеский голос:
И если ты себе остался верен,
Когда в тебя не верит лучший, друг…
Земля — твое, мой мальчик, достоянье!
И более того, ты — человек!
[120]
Пьеса Брехта заканчивается рассказом о том, как труд Галилея, пленника инквизиции, переправляют в страны, где расцветает новое учение — гуманизм. Однако этот эпизод не попал в спектакль. Вместо него появился эпилог от театра — пантомима: выбегавшие на сцену пионеры радостно вращали перед Галилеем маленькие глобусы, модель его открытия. Такой финал словно свидетельствовал о победе ученого над временем. (Эпилог был созвучен прологу: перед началом основного действия пьесы на сцене тоже появлялись мальчики-пионеры, за которыми гнались мрачные монахи.)
Слова хора «…Земля — твое, мой мальчик, достоянье! / И более того, ты — человек!», звучащие в последней сцене спектакля, критик М. Строева комментировала так: «Но строки эти — как призыв к стойкости — обращены уже не к нему [Галилею]. А наверное, к самому поющему мальчику, к нам, сидящим в зале, к тем ребятам, что так весело закрутили сейчас свои глобусы на авансцене: ну конечно „она вертится!“»[121]
.Спектакль закончился — начались интерпретации.
«В трактовке театра — и это соответствует замыслу Брехта — дело не только в слабости Галилея-человека, но и в силе церкви»[122]
.