Спускаемся вниз в полуподвальное помещение. Короткий коридор с камерами налево и направо, так называемый «собачник». Посередине маячит дежурный в мягких войлочных туфлях, надетых прямо на сапоги для того, чтобы бесшумно подкрадываться к волчкам камер и подглядывать, как ведут себя заключенные. Сразу налево – камера-душ. Снова раздеваюсь и принимаю душ.
Мокрого, держащего одной рукой брюки, на которых нет ни ремня, ни пуговиц, меня ведут по коридору. Останавливаемся у камеры направо – № 4. Дежурный с тихим звоном вкладывает в замок ключ и, держа перед глазами мой формуляр, шепотом спрашивает (обязательно шепотом: таинственность! На Лубянке всюду тихо, кроме следовательских кабинетов и самых глубоких подвалов):
– Как фамилия?
Называю. Щелкает ключ, и я вхожу. Дверь снова захлопывается. В крохотной камере три железных, привинченных к полу кровати. Окно с толстой решеткой, полуподвальное, выходит на внутренний двор, на окне снаружи – козырек, оставляющий для обозрения только клочок неба. На койках сразу из лежачего приходят в сидячее положение две фигуры. Один, восточного типа, с забинтованной головой, впивается в меня черными лихорадочными глазами. Другой, полный, лет 45–50, с солидной лысиной, щурясь, торопливо спрашивает вполголоса:
– Допрашивали?
– Нет еще, – отвечаю я.
Я бросаю свой рюкзачок на свободную койку, сажусь, обхватываю руками голову. Если бы только знать: в чем состоит мое преступление?
Дав мне прийти в себя, на меня, как на новичка «с воли», с жадностью набросились оба заключенных. Со своей стороны я выяснил, что «восточный» – некто Копылов, нарком крымской местной промышленности, в прошлом один из командиров какой-то красной дивизии, орудовавшей на Кавказе. На его защитной гимнастерке от былого величия остались лишь три дырки от орденов, пожалованных правительством. На мой вопрос, где же ордена теперь, Копылов, криво усмехаясь, ответил, что отвинтили при аресте. Сидел он уже неделю и обвинялся, кажется, по всем четырнадцати пунктам знаменитой 58-й статьи: и в измене родине, и в шпионаже, и во вредительстве, и в саботаже…
Второй был поэт Петр Парфенов, автор известной песни «По долинам и по взгорьям». После ареста Парфенова авторство таинственным образом перешло к С. Алымову, находившемуся на свободе и восхвалявшему величие Сталина.
Поэту инкриминировали контрреволюционную и антисоветскую агитацию.
– Кем подписан ваш ордер на арест?
– Ягодой, – ответил я.
– Тогда ваше дело плохо, – утешил меня Парфенов.
Копылов, поправляя повязку на голове, хрипло проговорил:
– Предупреждаю вас, молодой человек, следствие – штука серьезная. Прежде всего: не малодуш ни чайте, не под писывайте всякой чепухи, какую вам будет предлагать следователь, не запутывайте других. Держитесь крепче. Видите, как меня отделали? – и он показал на голову. Потом поднял рубашку и я увидел синие ровные полосы, идущие от живота к левой груди.
По двору, чеканя шаги, прошла смена. Гулко раздалось: «Служим трудовому народу!» Менялся караул.
Оба мои однокамерники недоумевали, каким образом меня, новичка, посадили сразу в общую камеру. Обычно до первого допроса держат в одиночке. И действительно, их предсказания, что меня возьмут в одиночку, сбылись. Вскоре послышалось движение в коридоре, и кто-то раздраженно сказал:
– Ну, как же ты так… Неужели не знаешь?..
Вошел «попка» и приказал немедленно собраться с вещами. Я распрощался с Копыловым и Парфеновым и вышел из камеры. С первым мне уже не довелось встретиться; только восемь месяцев спустя, сидя в подсудной 55-й камере в Бутырках, перестукиваясь с товарищем, я узнал, что Копылов «поехал на луну». А со вторым встретился я в тюремной больнице. Позднее я узнал, что его тоже расстреляли.
Меня вывели в коридор и посадили в одиночку № 8. Копылов вдогонку крикнул:
– Институт он уже прошел… Припозднились маленько…
Ему пригрозили.
Маленькая, без окна, камера. Тускло горит где-то вверху пыльная лампочка. Обессилевший, я протиснулся между стеной и койкой и повалился на железную сетку.
Кто-то в конце коридора отчаянно стучал в дверь и кричал: «Я не могу больше! Выпустите меня, ради бога!.. У меня жена, дети… Я не преступник… Я ничего не делал… Я не убил, не ограбил…»
Должно быть, открыли дверь, и голос стал громче… «Честное слово, я – не преступник. Что вы делаете?! Ой, руку, руку-у! Пустите…» Очевидно, ему крутили руки и затыкали рот.
Снова все стихло.
Страшно хотелось спать. Но (это тоже «метод» на Лубянке – не давать спать) через 10 минут меня опять повели.
Я иду на первый допрос…
Лифт. Пятый этаж. 517-я комната.
Был апрель 1936 года. В это время в этом же здании допрашивались подготовляемые к грандиозному государственному процессу Зиновьев и Каменев со своими четырнадцатью однодельцами.
Допрос