– Взять его под конвой и отправить назад в Чинья-Ворык! – истерически крикнула Зотова.
…Падало в мутной дымке морозное солнце за зубчатую стену леса. Тихо, как свечи в церкви, потрескивали ели и сосны. Скрипел снег под ногами.
Я шел впереди конвоира и бессильная злоба сжимала мне горло. 9-й лагпункт оставался позади, уходя, как в могилу, в сугробы снега.
В театре
I
В штабе 2-го отделения строительства жилось мне неплохо. Работой меня Толдин не перегружал, жил я в довольно сносном и относительно чистом бараке, но страх попасть снова на «Стошестидесятый пикет» не покидал меня. Чтобы окончательно замести следы побега, надо было вообще уехать из 2-го отделения. Отчасти поэтому я и послал заявление в Княж-Погост с просьбой принять меня в театр в качестве актера. Но время шло, а ответа не было, и я совсем было потерял надежду, как вдруг в феврале Толдин вызвал меня к себе и объявил, что на меня пришел наряд из Княж-Погоста. Наряд вначале был послан на Веселый Кут, а оттуда препровожден в Чинья-Ворык.
– Разве ты актер? – поинтересовался Толдин.
– Актер, – солгал я.
– А я думал – только художник… Ну, ладно! Придется тебе ехать. Наряд подписан заместителем начальника Управления лагеря, а с Управлением спорить не приходится. А то бы я тебя не отпустил…
И на другой же день вместе с двумя другими заключенными, ехавшими тоже по специальному вызову в Управление лагеря, но в конструкторское бюро, я выехал в товарном вагоне в Княж-Погост: железная дорога от Чинья-Ворык до Княж-Погоста уже была построена. Нас сопровождали конвоиры.
Административный центр лагеря – Княж-Погост – я не видел почти два года. Я был поражен тем, как он разросся за это время. Возле вокзала выросло огромное паровозное депо, за депо стояли какие-то новые деревянные здания, двух– и трехэтажные, высились новые фабричные трубы… Разросся за колючей проволокой и знаменитый «Комендантский лагпункт», на котором мне предстояло жить.
После выполнения обычных формальностей, связанных с приемом перемещаемого заключенного, мне назвали номер барака и фамилию моего прямого начальника из заключенных – режиссера театра.
Как сейчас помню: был ясный, солнечный день. Войдя в барак, я был поражен чистотой и обилием света в моем новом жилище. Двухэтажные койки покрывали байковые одеяла, из-под которых выглядывали простыни. Стояли скамейки, табуретки, столы. Барак был почти пуст – рабочее время. Высокий широкоплечий старик, дневальный, встретил меня приветливо. Показал мне свободную койку, принес со склада одеяло и простыню и угостил чаем. От него же я получил и первые сведения о житье-бытье на «Комендантском лагпункте». Рабочим, как всегда, жилось плохо, но лучше, чем на других лагпунктах. Наш барак считался аристократическим, здесь жил исключительно инженерно-технический персонал Управления лагеря. Здесь же помещались и актеры театра. Продовольственный паек был отличный.
Вечером вернулись с репетиции актеры, обступили меня, забросали вопросами. Я держался неуверенно, сознавая свое ложное положение, но дал себе слово во что бы то ни стало удержаться на новом месте. Режиссер Александр Иосифович Хавронский оказался милейшим и добрейшим человеком. Невысокого роста, с густой черной бородой и с поразительно умными и мягкими глазами – напоминал библейского старца. Впрочем, ему было не более 50 лет. Он пожелал побеседовать со мною наедине и отвел меня в угол барака.
Я страшно волновался.
– Вы пишете в своем заявлении, что играли в Реалистическом театре в Москве, – начал он. – Какие же роли вы играли?.. Я хорошо знаю этот театр…
Я понял, что я не могу, не имею права лгать этому человеку. Минуту я молчал, мучительно обдумывая ответ, а он сидел, курил, вопросительно поглядывая на меня. Я не выдержал и, сбиваясь и путаясь, перебегая с одного на другое, быстро стал рассказывать ему всю мою историю. Не знаю, как это получилось, – просто я увидел перед собой такого же политического заключенного, как и я, видел, что он умен и интеллигентен, интуитивно почувствовал, что он и порядочен, и решил, что он меня не выдаст. Я сказал, что я не актер, что играл только в любительских спектаклях да танцевал в лагерной «концертной бригаде», что в Реалистическом театре бывал только в качестве зрителя. Рассказал о попытке к побегу из лагеря, о «Стошестидесятом пикете» и о том, что я там видел и что пережил.
Выслушав меня, он долго молчал, потом улыбнулся, мягко, отечески, и слегка взял меня за плечо.
– Сколько вам лет, юноша?
Я сказал.
– Ну что ж, придется вам помочь… Сделаю все, что в моих силах. Ведь какую-нибудь маленькую роль сыграете?
Я готов был броситься ему на шею и расцеловать его. Условились, что о моей исповеди никто ничего не будет знать.
Экзамен в театре мне все-таки на другой день устроили. Но кроме самого Хавронского, второго режиссера Веры Радунской и нескольких актеров, в зале никого не было. Ободренный, я, кажется, неплохо прочел наизусть «Графа Нулина» Пушкина, вещь длинную, занимающую в чтении 15 минут. Радунская сказала комплимент моей памяти. Хавронский же при всех изрек: