— Это мне-то вы не доверяете! — вскричал я, снова дав петуха. — Я вам верой и правдой служу, я заради вас ночного сегодня стрельнул! Да вы хоть знаете, что такое ночного завалить? Да теперь если кто меня опознает — украдут и на лоскуты порежут, а то и на углях изжарят! Наслушался я, пока с Дыней и его шайкой гулял! Иещё вспомните, раньше-то, осенью, когда я для вас с этим Алишем крутился и с графом Баалару! Я хоть словечко спросил, зачем? А между прочим, у меня на плечах голова, а не корзина дырявая! Думаете, не скумекал, что тут дела какие-то мутные и что в Стражу как нечего делать загреметь можно? Скумекал! А всё равно для вас шустрил! А вы туда же, не доверяете!
И я для закрепления пустил слезу. Тем более, оно и несложно. Во-первых, купецкому сыну Гилару, с коим сросся я уже, и впрямь обидно было бы до слёз. И трактирному Гилару тоже обидно было бы. А во-вторых, я ведь не железный всё-таки. Думаете, так легко мне утро на постоялом дворе далось? Это ж не по соломеному чучелу стрелы пускать… Живой ведь человек… был живым… Так отчего же не пореветь? Это домашние мальчики, вроде юного графа Баалару, книжек начитавшись, думают, что мужчине плакать зазорно. Меж тем, сами знаете, и в Посланиях сказано: «плачь с плачущим, ибо слеза твоя — жемчужина для Творца Милостливого».
И тут господин удивил меня. Вышел из-за стола, сел рядом — прямо на пол сел, не в кресло! — обнял за плечи и тихо сказал:
— Держи себя в руках, Гилар, ты же можешь, ты сильный. И прости за ту затрещину утром. Неправ был, злость мне ум затмила.
Насчёт того, что отныне он мне всецело доверяет, господин, однако ж, не сказал. Я, впрочем, и не ждал таких слов.
— Да я не в обиде, — сквозь слёзы улыбнулся я. — От затрещины никто не помирал. Для здоровья оно не шибко вредно.
Господин встал, и, как показалось мне, слегка вздрогнул. Помолчал и потом глухо произнёс:
— Кстати, о твоём здоровье, Гилар. Мне сейчас следует проверить его.
И он достал из стенного шкафа столь хорошо знакомую мне пару медных зеркал и подсвечник. Неужели те самые? Или просто здесь такие же хранятся?
— Господин мой, — сказал я, растерев слёзы по щекам, — а что, никак без этого нельзя? Тоже мне, нашли время и место! Давайте потом уж, как в город вернёмся.
— Гилар, — голос господина Алаглани затвердел, — просто поверь: это необходимо. Да, именно сейчас, именно после утренних событий. Если ты хочешь, чтобы я тебе доверял, то уж сам-то доверься мне.
Ну и что мне оставалось делать?
Сел я в кресло — почти такое же, как и в городском доме, поставил господин на столе зеркала, а между ними — подсвечник с тремя тонкими свечами. Встал сзади и заговорил глухо:
— Что гнетёт тебя, Гилар! Что грызёт твою душу! Вспоминай! Вспоминай! Вспоминай!
И, как всегда, заплясали огоньки свечей, многократно отражаясь в зеркалах, сгустился воздух, и понесло меня этой волной в холодную и мокрую тьму.
…Очень, знаете ли, неприятно пробираться по ночному лесу. Днём дождило, и всё тут было мокро как в пруду. Я вымок снизу доверху, ещё только пробираясь кустами к опушке. Рубаха и штаны сразу обвисли, тяжестью налились, Да и не лето уже, а осень перевалила середину, и ночами такая холодрыга стояла!
Впрочем, я поначалу о холоде и не думал. Все мысли только о том и крутились, чтобы никто не углядел, как я сквозь продух из подполья выползаю. Сейчас бы уже не вышло, а тогда я совсем мелкий был, в любую щель просочиться мог. Боялся, что собаки наши меня учуют да забрешут. Боялся, что на двор кто по нужде выйдет. И только уже добравшись до лесу, где пахло грибами и сырой еловой хвоей, сообразил: да никто бы за мной не сунулся, даже и углядев. Ночь-то сейчас какая! Раз в тринадцать лет бывает такая ночь, когда выбирается на небосклон Зелёный Старец. Кому охота под взор его попасть?
Мне, конечно, тоже не хотелось, а куда деваться-то? Оставалось на одно то надеяться, что в тёмном лесу, где кроны ёлок и сосен едва ли не смыкаются, он меня не углядит. А уж я на него и подавно смотреть не рискнул.
Да и не до того было. Кончился в душе моей страх, и началась тоска. А тоска, она грызёт побольнее. Куда мне податься-то? К кому? Зачем? Один я совсем на белом свете — а вернее, повернулся белый свет ко мне чёрной своей стороной. И не думал я тогда ни о какой Высшей Воле, а одно лишь понимал: вот бреду по лесу, маленький и жалкий, в мокрых штанах, и деваться мне совершенно некуда. Ну, понятное дело, надо сейчас подальше от трактира моего уйти. То есть уже не моего, а целиком дядюшкиного. Остались там, совсем рядом, на погосте, две могилки дорогие, да только никогда мне к ним не вернуться.
Только понимал я, что побег мой — ничем не лучше судьбы, дядюшкой Химараем уготованной. Там — рабство на чужбине или скорая смерть в руднике, тут — ночной лес, где много всяких водиться, желающих закусить мальчишкой десятилетним. Даже таким тощим и жилистым, как я. Спрыгнет с ветки рысь, бросится сбоку росомаха, окружат волки, расплющит лапой своей медведь… да что медведь, меня и лисица бы загрызла, как нечего делать.