Господи, прости! Я пришла к тебе за прощением и утешением, но так и не научилась смирению… грех мой –
гордыня. И женщина эта – твой мне урок!Она затряслась.
– Муки вечные, тьма кромешная, геенна огненная! – высокий голос её ударами молота вонзался в голову. – Грешница!
Я сжала виски, стараясь хоть немного заглушить боль. Грешница, да, я грешница. Все люди грешны.
– Я грешна, батюшка… – тихо шепчу я.
– Все люди грешны, Машенька, – я слышу улыбку в голосе отца Павла, и, поднимая голову, вижу понимание в его глазах.
– Даже … вы? – не верю я.
– Да, однажды я согрешил. Выполняя епитимью, я каждый день молю господа простить.
Я целую его руку и, провожая взглядом его спину, поднимаюсь с колен.
– И я… буду молить.
– Все люди грешны, – хрипло повторила я и, с трудом удерживая перед глазами искаженное злобой лицо служки, попросила: – Прошу, позовите отца Павла.
Имя батюшки утонуло в кашле, грудь жгло огнем. Белый лев рычал, скалился, и, жалея меня, пронзительно клекотал черный орел.
– Господь всё видит! – довольно загоготала женщина.
Она толкнула меня, в тщедушном на вид теле скрывалась невиданная сила, я ударилась о дверь, но успела подставить ладонь, пальцами впиваясь в острые зубья вырезанного в дереве креста.
– Отлучить тебя от причастия, молиться на паперти!
Я застыла и, встряхнув ладонь, словно завороженная уставилась на белый шрам.
В храме тихо, но в тряпичных летних туфлях не слышно моих шагов. Я иду, вдыхая запах ладана и мирры. Никого, я одна. Я иду на … звук. Узкая полоска света падает на темный камень у моих ног. Дверь чуть приоткрыта, и я осторожно заглядываю в щель.
Плеть рассекает воздух, капли крови катятся по широкой мужской спине. Он выдыхает сквозь сжатые зубы, он тихо стонет, а затем истязает себя еще сильней.
Ужас сжимает горло, я задыхаюсь, и хрип мой слышен в тишине. Он оборачивается, темные глаза его расширяются. Мужчина встает с колен и идет ко мне. Я пячусь и, задевая что-то, роняю тяжелый крест на пол. Мне страшно, но я не могу не поднять креста! Я хватаю его не глядя, я чувствую, как впивается в ладонь острый металл.
– Машенька… – ласково говорит мне батюшка.
Я поворачиваюсь, утыкаясь в черные одежды церковника, и роняю слезы на пол.
– Епитимья … – тихо шепчу я.
Холод металла обжигает, я отступаю и, раскрывая ладонь, завороженно смотрю на крест.
Я боготворила Ольгу, я с самого детства мечтала быть похожей на неё. Не было для меня нарядов лучше платьев старшей сестры, не было игрушек любимей, чем те, что остались от неё. Она смеялась, но латала костюмчики старых кукол. И лишь фарфоровая Аделаида не досталась мне. Оля разбила её, снимая с полки, и запретив мне прикасаться к черепкам, торопливо собирая осколки, чтобы не поранилась я, сама поранилась. На её ладони с тех пор остался шрам. Когда она ласкала меня перед сном, я прижималась к нему щекой.
– Епитимья, – повторяю я и острой гранью распарываю свою ладонь. Совсем как у Оли! Алая кровь падает на пол.
Епитимья. Я наложила её на себя сама.
Разорялась рядом служка. Я прикрыла веки и, не отрывая взгляда от шрама на ладони, прошептала: