— К сожалению, таких блюд в войска попадает немного. — вздохнул гасконец. — Это мне случайно досталось: Бургонь поделился, дал сразу три бутыли. Старой гвардии выдали из остатков, а для остальных — обычный провиант, из того, что собирают по окрестным губерниям. Кстати, его уже не хватает…
— То-то я гляжу, ни в одном обозе таких не было… — буркнул Ростовцев. Он запустил в горлышко — на этот раз, не нож а указательный палец. Вытащил и принялся совершенно не по-аристократически слизывать лакомство. — Сказал же светлейший — будут ещё французы лошадей жрать…
— А с нашими делами как? — спросил я лейтенанта. — Удалось что-нибудь выяснить?
— Всё получилось! — радостно улыбнулся гасконец. — Сержанта я нашёл почти сразу, тот как раз сменился с караула. Он в точности выполнил мою просьбу — разыскал того еврея-проводника и, чтобы он не удрал, посадил его в подвал казармы. Мы условились, что завтра с утра он выведет его через посты и передаст мне.
— Проводник — это хорошо. — Ростовцев отломил от буханки корку и принялся вытирать измазанные сладкой массой пальцы. — значит, можем планировать вылазку?
— Погодите, мсье… — лейтенант отковырнул ножом пробковый, обёрнутый в толстую медную фольгу кружок, запечатывавший бутыль с мясным супом. — Это, к сожалению, не все новости. На обратном пути, уже выбираясь из Кремля, я нос к носу столкнулся с учёным — тем самым, что помог мне в поисках. К моему удивлению, он мне обрадовался и долго не отпускал — расспрашивал, что я собираюсь делать. Я отделался общими фразами — «мол, только что вернулся, надо закончить дела, и уж потом…» — и, в свою очередь, постарался расспросить его….
Гасконец вытряхнул бурую, аппетитно пахнущую массу в котелок и протянул поручику.
— Да погоди со жратвой своей! — Терпение явно изменило Ростовцеву. — Не томи, излагай, что там математик? Что сумел у него разузнать?
— Многое. — вздохнул лейтенант. — И, поверьте, мсье, мне это совсем не понравилось.
Часть третья. «Толците и отверзется»
I
— «Ох, вэйзмир, за что мне этот халоймес? — причитал Соломон Янкель, кантор синагоги при Глебовском подворье. — Владыка Израилев, за что? Я ли не читал всякий день по утрам молитву Шахарис, а потом послеполуденную Минха, а ещё потом — вечернюю Маарив? Я ли не блюл день субботний и детей своих заставлял блюсти день субботний и внушал им, чтобы они и своих детей научили блюсти день субботний, как это заповедано от десяти заповедей Моисеевых? Я ли не следил строго, чтобы в доме была только кошерная пища — и даже когда есть было нечего и семейству приходилось сидеть целыми днями впроголодь, никто не польстился на трефный кусок? Я ли не… э-э-э, да что теперь вспоминать! Одно только и осталось: „если хотите что-нибудь пониматьза еврейскую долю, чёрствую, как душа гоя и горькую, как полынная настойка из аптеки Моисея Загурского — то взгляните, как обошлись с бедным Соломоном Янкелем. Таки да, есть с чего посмеяться…“»
Увы, сетовать и взывать к богу Израилеву теперь поздно — не надо было высовываться, а если уж высунулся и угодил в жёсткие руки гоев — держать язык за зубами. Так нет же, размяк, поддался на уважительные, вежливые слова чужака — и выложил ему то, что ни при каких обстоятельствах выкладывать было нельзя. А когда понял, что натворил — вместо того, чтобы бежать, прятаться и носа не казать на превратившиеся в Содом с Гоморрою улицы Москвы, остался на месте — авось, да пронесёт как-нибудь…
Это когда, скажите на милость, проносило беду мимо еврея? Не было такого, и теперь не случилось. Аукнулись ему неосторожно сказанные слова, ещё как аукнулись! Явился на Глебовское подворье здоровенный грубый сержант, при отряде которого Янкель не раз выполнял обязанности проводника. Явился — и сгрёб за шиворот, и утащил с собой в самый Кремль, чтобы там запереть в сыром подвале, где из всех удобств — крошечное зарешёченное окошко под потолком, дыра в полу, из которой воняет нечистотами, да полдюжины пасюков, не слишком обрадовавшихся новому соседу. Правда, морить голодом его не собирались — получаса не прошло, как сержант вернулся с кувшином воды, горстью сморщенных прошлогодних яблок, парой луковиц и половиной буханки хлеба. К хлебу Соломон не притронулся — кто знает, что за гойский пекарь вынул его из печи, и чего он намешал в тесто — но яблоки и луковицы сжевал, отогнав на время чувство голода.
Вместе с провиантом сержант принёс драную, провонявшую конским потом попону. Янкель бросил её на прелую солому в углу устроился и принялся ждать, развлекаясь тем, что крошил хлеб и скармливал его крысам. Стучать, требовать объяснений бесполезно — это он понял сразу. Никто ничего объяснять не будет, а вот кулаком в зубы — это запросто, это отчаянно, как говорят русские. А оно ему надо?