Он не принял ее слов всерьез, решив, что она играет, при этом она, пожалуй, зашла дальше, чем обычно, в своих откровениях, но, в сущности, это были те же ее откровения, то же прощупывание, до каких пределов искренности могут они дойти в отношениях друг с другом. Больше они об этом не говорили, вдруг стало хмуриться небо, они испугались дождя и поспешили вниз.
Дождь их настиг у ворот дома, и они успели-таки вымокнуть, пока бежали от ворот к дому. Дома оказались гости — Винберг и худой, невысокий, еще молодой человек в очках, болезненного вида, но живой, с неожиданными движениями доброго чудака, Владимир Николаевич Дмитриев, земский врач, несколько дней назад приехавший в Ялту, тот самый врач-театрал, о котором когда-то рассказывал Винберг. Клеточников и Машенька, переодевшись, вышли к гостям. Дмитриев, которому рассказали историю Клеточникова, в частности что он лечился в кумысном заведении доктора Постникова, стал расспрашивать Клеточникова о заведении и методах лечения доктора Постникова, о болезни Клеточникова и всех этапах выздоровления, нимало не смущаясь тем, что он не у себя в кабинете, а в гостях и при дамах. Он сам, как оказалось, страдал грудью и приехал в Ялту не только ради службы, но и для лечения. Клеточников добросовестно отвечал ему и наблюдал за Машенькой, невольно думая о том, что она сказала ему там, в лесу на полянке, хотя и понимал, что сказанное ею было игрой, — понимал, а все же думал и наблюдал и чувствовал, что не в силах справиться с невольным волнением, всякий раз охватывавшим его, как только он встречался с ее взглядом.
Машенька держала себя, как всегда при гостях, скромницей, смотрела на него ясно и просто, за весь вечер ни на миг не мелькнуло в ее лице никакого знака, что она помнит о своих словах, но он знал, что она не только помнит, но желает, требует, чтобы он не думал, будто она тогда пошутила, будто сказанное ею было игрой, и от этой мысли он приходил в еще большее волнение.
И потом, когда уехали гости и все разошлись по своим углам, и было еще рано ложиться спать, и он сел к столу с книгой, он не мог читать, смотрел в книгу и все прислушивался, понимая, что это нелепо, но прислушивался: не донесется ли из ее комнаты какой-нибудь шум, который нужно будет принять за знак — какой знак? — кто знает! Но все было тихо, похоже было, что она рано легла спать и уже уснула. Однако ночью, когда уже во всем доме спали и было ясно, что она не придет, — безумием было бы думать, что она придет, он это понимал и, понимая это, бросив книгу, разделся и лег в постель и потушил свечу, — потушив свечу, он тут же вскочил и, на цыпочках подойдя к двери, слегка приотворил ее — знак для нее! — потом с громко бьющимся сердцем вернулся к кровати, лег и стал ждать, больше уже ни о чем не думая, глядя на дверь. Ночь была лунная, в комнате было светло, на полу перед дверью отчетливо рисовалась тень от оконного переплета, верхний край тени на несколько вершков наползал на дверь…
И она пришла, в чем-то темном, накинутом на голову и плечи, из-под темного видна была длинная, до пола, белая рубаха, неслышно ступая, подошла к нему, сбросила на пол темное — цветную шаль, он приподнялся на локте, она улыбнулась ему, нагнулась к нему — белые распущенные полосы заструились, засверкали в лунном воздухе, окутывая, обволакивая, закрывая гибкое тело.
В один из последних теплых дней декабря, когда они были на своей поляне и Машенька ходила по поляне, легко нагибаясь, собирала зажелтевшие маргаритки, а он сидел на камне и наблюдал за нею, любуясь ее естественной грацией, гибкостью, с какой она наклонялась к цветам, любуясь резкой пестротой света и теней яркого дня, солнечных пятен на красных стволах мачтовых сосен, на потемневшей траве, на желтом платье Машеньки и белых ее волосах — она оставила шляпку на камне, — ему вдруг пришло в голову, что лучших дней в его жизни, пожалуй, не будет. Он взволновался. Машенька, тихонько напевая, уходила все дальше и дальше от камня, маргаритки затягивали ее в лес, ее платье и белые волосы уже мелькали между соснами, но он не стал ее окликать, он даже был рад тому, что она удалилась, нужно было теперь же обдумать вдруг открывшуюся ему истину.