Сразу все стало понятно — и ее рассеянность, и то, почему в последние дни она надолго исчезала в своей комнате, — она готовилась к отъезду и уезжала навсегда…
Но почему тайком? Почему ему ничего не сказала? И почему об этом не говорили в доме? Или, может быть, при нем не говорили? Может быть, она еще не объявила об этом Корсаковым?
— Елена Константиновна знает об этом? — спросил он.
Она засмеялась:
— Знает.
Он молчал, сбитый с толку, не зная, что и подумать.
А она смотрела на него ясно и просто, не чувствуя никакой неловкости, — смотрела даже с некоторым любопытством, будто немножко удивляясь его растерянности.
— Надолго? — спросил он, еще надеясь, что, может быть, не все кончено, может быть, это только ему так показалось, что все.
Она пожала плечами:
— Отец с матушкой зовут с собой в Полтаву. Буду жить с ними.
Он знал, что она недавно получила письмо от родителей, которые писали о том, что намерены поселиться в Полтавской губернии, где купили помещичью усадьбу, и звали ее с собой; но разве это причина?
— Что же, пароходом? — ненужно спросил он: как же еще можно было выехать из Ялты в эту пору? — за перевалом была зима, дороги развезло.
— Пароходом.
И все! Больше ни о чем нельзя было спрашивать, нельзя. Натянулась между ними, запела какая-то струна, нельзя было трогать ее. Надо было ждать; она сама, быть может, если захочет, объяснит ему все, — надо ждать и не мешать ей.
И он больше ни о чем ее не спрашивал. Они ушли вниз и, пока спускались к дому, ни слова не сказали друг другу; она, пожалуй, и не заметила этого, она нисколько не тяготилась молчанием, что-то напевала про себя и улыбалась, когда он подавал ей руку, помогая пробежать крутые места тропы, и легонько, как всегда, прижималась к нему, пробежав. Он ждал, что она заговорит с ним вечером, но вечером они увиделись только за ужином, и она держалась так, как будто никуда не уезжала, и Корсаковы, заговорив о ее отъезде, заговорили так, как будто она уезжала всего на несколько дней (для Корсаковых, как выяснилось позже, она и уезжала всего на несколько дней, только навестить родителей, съездить с ними в Полтаву). После ужина она сразу же ушла к себе и больше не выходила.
Он ждал все следующее утро, пока она собиралась в дорогу и весь дом участвовал в этих сборах: что-то разыскивали, какие-то брошки, которые она вечно теряла и без которых не могла обойтись, волновались, придет ли пароход, зайдет ли в Ялту (на прошлой неделе из-за шторма не зашел), бегали к морю смотреть, не штормит ли, — она не подошла к нему, не заговорила, хотя он несколько раз устраивал так, что они как бы случайно оказывались наедине. Она не пряталась от него, не избегала его, ясно и просто смотрела на него, но не говорила с ним, не говорила! И он не мог с ней заговорить! Не в силах был заговорить. Он понимал: бессмысленно было бы пытаться заговорить с ней, она бы ничего ему не ответила, пожалуй, даже бы не поняла, чего он от нее хочет, — это показалось бы ей неестественным.
И когда уже подали коляску и она, в длинном дорожном пальто с капюшоном, в последний раз прошла мимо него — они были одни в полутемном коридоре под их лестницей, — она ничего ему не сказала, быстро прижалась к нему, провела душистой ладонью по его лицу, как делала там, на полянке, когда брала его голову на колени, и ушла. Ушла, растаяла, исчезла!
Он вышел на крыльцо после всех, экипаж уже выехал за ограду и катил по почтовой дороге, за деревьями нельзя было разобрать седоков (с Машенькой поехал к пароходу Корсаков), но масса экипажа угадывалась за деревьями, и слышно было, как стучали колеса по деревянным мосткам, положенным после дождей перед поворотом дороги, и вот все скрылось за поворотом, и стихло — все стихло, и будто что-то оборвалось в душе, отлетело, умерло.
Через месяц от Маши пришло Корсаковым письмо, в котором она извещала, что доехала благополучно, что вместе с родителями совершила путешествие в Полтавскую губернию и нашла купленное ими имение великолепным, что оно ей так понравилось, что она решила остаться с родителями, и просила Корсаковых рассчитать ее и выслать соответствующие бумаги, а также выслать оставшиеся ее вещи.
Письмо было довольно небрежное, не холодное, а как бы рассеянное, подобно тому, какой была сама Маша перед отъездом. В письме ни слова не было о маленькой Наташе, ее воспитаннице, к которой она, как казалось (казалось Корсаковым, Клеточников знал, что это не совсем так), сильно привязалась, ни слова о том, довольна ли она прожитым в этом доме годом, довольна ли хозяевами, которые, кажется, относились к ней, как к члену семьи, полюбили ее; неужели у нее не нашлось для них и двух благодарных слов? Это удивило и огорчило Корсаковых. И удивило то, что в письме ни слова не было о Клеточникове, хотя бы уж приличия ради могла передать поклон — нет! Это было настолько удивительно и непонятно, что Корсаков, не удержавшись, прямо спросил Клеточникова:
— Кажется, вы были довольно коротки… подружились. Может быть, вы поссорились перед ее отъездом?