— Да, — отец кивнул. — А все неприятности начались с того слета, или фестиваля, — называй как хочешь. Там было исполнено на многотысячную аудиторию несколько песен, которые власти посчитали не совсем советскими… и даже совсем не советскими! Особенно возмутил эпизод с песней «Памяти Пастернака», которую Галич исполнил тогда чуть ли не впервые. В конце песни весь зал дружно встал — весь многотысячный зал… Сразу пошло донесение в ЦК, что на слете творится форменное безобразие. Ну и началось!.. Николай Христофорович должен был выступать со своими песнями на следующий день. В воздухе уже пахло грозой, а в его текстах тоже были сомнительные подковырочки… В общем, он не вышел на сцену. Я с ним встретился в тот день. Мне повезло, что я оказался в Новосибирске по работе и видел все это собственными глазами. Впрочем, я бы, наверно, все равно туда поехал, как многие специально приехали с разных концов Союза. Я спустился в ресторан при гостинице, в которой жил, а там уже сидел Николай Христофорович — потягивал коньячок с самого утра. Я знал его как автора двух песен, ходивших тогда по стране, «Воля твоя, солдат…» и «В майский день, на пороге у лета…». Сейчас этих песен никто и не вспомнит… Впрочем, поют иногда… В общем, я набрался смелости и спросил у него, собирается ли он выступать. А он кивнул на почти пустую бутылку коньяка и сказал: «Куда там выступать, когда меня так понесло». Мы с ним посидели. Довольно долго сидели, надо сказать.
Кончилось тем, что я помог ему добраться до номера. Потом, на следующий день, увиделись, он как-то очень проникся ко мне. Вот так и подружились. Пригласил меня, когда вернемся в Москву, прокатиться на яхте. Он тогда как раз первую яхту продал, вторую начинал строить. А тут обрушились кары на головы участников и организаторов фестиваля. Его эти кары обошли стороной — ведь он там не «засветился», он вроде и был, но как бы его и не было. И вот, уже в Москве, он мне сказал: «Ты знаешь, — мы с ним довольно быстро перешли на «ты», — а ведь я тогда попросту струсил. И эти две бутылки коньяка… Это я сам себе создавал оправдание, чтобы на сцену не выходить: мол, творческий человек, занесло вдруг, а значит, и взятки гладки. И нашим, и вашим угодить хотел: и ореол героя сохранить, и по шее не получить. Как говорится, и честь соблюсти и деньгу обрести. Но я-то про себя знаю, что все это был спектакль, фарс. И так на душе паскудно… Мне и тогда показалось, что он был слишком строг к себе, и сейчас так кажется. Но он себя поедом ел за трусость.
— Кажется, я понимаю… — заметил Миша. — Такой человек, как он, будет стараться свою трусость искупить вдвойне…
— Именно. — Котельников-старший выпустил в темнеющее окно струйку дыма. — И я бы сказал, что он не раз ее искупил. Но стыд ведь все равно остается, от него не избавишься, даже если умом понимаешь, что ты уже расквитался сполна за момент трусости. Нужно что-то необычайное — какое-то большое свершение, чтобы человека всего перетряхнуло: чтобы он примирился сам с собой и на душе полегчало.
— И командор постоянно ищет такое… такое необычное, чтобы забыть про свой стыд? — спросил Петя. Он думал о страшных догадках и безумном замысле командора. Вот что им движет, вот откуда это желание все сделать самому!
— Да, — коротко ответил отец.
— А как вы думаете, он это найдет? — спросил Миша. Он чуть не спросил «он это сейчас нашел?» и лишь в последний момент спохватился и поправился: ведь это означало бы проговориться, позволить Петькиному отцу догадаться, что ребята знают то, что им знать не положено.
— Будем надеяться, что нет, — хмуро проговорил Петькин отец. По его тону ребята поняли, что он думает о сегодняшней ночи и очень надеется, что все жуткие догадки командора окажутся неверными. — Тут дело такое… — добавил он. — Если бы он действительно совершил что-то необыкновенное, спас кого-нибудь, выручил близких друзей — ну, что-нибудь такое, понимаете? — то у него, наверно, полегчало бы на душе. А может быть, и нет. Может быть, совершив это, он бы задним числом снова решил, что и это не искупает его давней трусости. А голову сложить в таких попытках прыгнуть выше головы ой как просто. И главное, — с досадой и горечью проговорил Котельников, — что здесь нельзя вмешиваться, чтобы ему помочь, нельзя подставить плечо… В таких ситуациях человек все должен сделать сам и попробовать разделить с ним груз — это значит его оскорбить. Он воспримет любую навязанную помощь как неверие в его силы, как обидный намек: мол, если меня не будет рядом с тобой, то ты опять струсишь! Не остается ничего другого, как отпускать человека одного — и ждать, ждать, ждать… А нет ничего хуже, чем ждать друга, которому ничем не можешь помочь! Чтоб его!.. — Петькин отец с силой загасил окурок в стеклянной пепельнице.