– Спасибо, Сандра, а… – только и могла ответить Кристель, но в трубке уже пищало.
Тело вдруг потеряло свою упругость и гибкость. Кристель, с трудом переставляя чугунные ноги, ватными пальцами набрала номер, заказала билет на завтра, сама удивляясь своему бесцветному сухому голосу. Лицо Сергея, усталое, насмешливое и всегда чуть удивленное, стояло у нее перед глазами, мешая собираться, мешая думать, мешая даже дышать. Механически складывая чемодан, Кристель все же сообразила, что надо взять какие-то вещи для девочки и на этот раз позвонить Карлхайнцу.
Непослушной рукой взяла она телефон и долго слушала гудки в слепой надежде, что его нет дома, но в конце концов он все-таки снял трубку и она услышала ровный, чистый голос – воплощение национальной немецкой манеры разговаривать по телефону, столь сильно отличающейся от русской. Она всегда приходила в полную растерянность, когда в России начинали кричать что-то непонятное, типа «Да кто это?», «Да, я слушаю!» или вообще «Что вы молчите?», не подумав сообщить при этом ничего о своей персоне.
– Карлхайнц Хинш.
– Здравствуй, Карл, – быстро начала Кристель, чтобы не дать ему прервать ее и без того путавшихся мыслей, – завтра я уезжаю в Россию, это по делам «Роткепхена». Я привезу девочку. Она… – слова вязли в ответной тишине, становясь нелепыми и бессмысленными. – Карл…
– Зачем ты говоришь мне об этом сейчас? То, чего я ждал в прошлый раз, сегодня никому не нужно. Ты можешь отправляться куда угодно и к кому угодно, женщина, которая может спать с первой попавшейся русской свиньей и тут же преспокойно отдаваться любящему, не обязана давать мне отчета. Есть еще вопросы?
Кристель захлебнулась от услышанного, словно в лицо ей выплеснули ведро с кухонными помоями.
– Ты… Он лучше, лучше, лучше тебя в сотни раз, слышишь!? Он живой! А ты… Ты – труп… нацист! – И она бросила трубку, все же успев услышать:
– Какая запоздалая честность!
Дождь лил всю ночь, то успокаивая, то тревожа, и в смутных коротких снах Кристель виделся то Сергей в форме советского солдата, виденной ею один раз в берлинском музее, то Вальтер Хинш, из огня протягивающий к ней тонкие руки. И во всех этих снах звучал тоненький плач голубоглазой девочки.
Утром, серая и невыспавшаяся, она погрузила в машину свой багаж и уже собралась поехать покупать детские вещи, как вдруг, словно подталкиваемая чем-то, вернулась в дом и принялась перетряхивать семейные альбомы. В одном из них она нашла то, что искала: с виражированного лиловым, старого довоенного картона на нее глянуло узкое задумчивое лицо юноши в обрамлении темных кудрей. В этом лице еще не было взрослой воли, но ярким внутренним огнем уже светились вера, надежда и любовь. Это был единственный портрет ее деда, Эриха-Марии Хайгета, снятого в памятном тридцать третьем году, в возрасте семнадцати лет. Кристель схватила карточку, зачем-то порывисто поцеловала ее и, бросив в сумочку, побежала обратно.
В «Роткепхене» она забрала все необходимые документы и узнала от всезнающей Кноке, что господина вице-директора ни вчера, ни сегодня не было.
– А у вас есть знакомые, ну, близкие знакомые, которые во время войны были нацистами, настоящими, которые верили и… расстреливали? – ошарашив еще не пришедшую в себя после вчерашнего триумфа и не выпившую свой утренний кофе старушку, спросила Кристель.
– Есть, – ничуть не удивившись вопросу, твердо ответила Кноке. – Вот деверь мой до семидесяти лет дожил и горя не знал, а сам в Польше служил в зондер-команде. И шурины, все трое, войну с тридцать девятого прошли и ни один ни о чем не жалел. Да разве отец господина вице-директора, Хайгет, сам не был тогда комендантом лагеря там, за поместьями фон Штауффа?
– Он не расстреливал, – бледнея, прошептала Кристель.
– А за что же тогда его союзники в сорок седьмом самого на тот свет отправили? Весной, говорят, они там уже многих убивали, перед тем как лягушатникам прийти.
– Это солдаты, не он… Он не мог… Он сам… любил русскую! – выкрикнула Кристель, и от этого случайно оформившегося в слова открытия ей стало страшно и весело.
Она приехала в аэропорт задолго до отправления и села в одном из бесконечных ресторанчиков, заказав ежевичный пирог и полбутылки местного вина. Открытие, сделанное так случайно, с каждым часом приобретало значение символа, судьбы. Кристель снова достала карточку и прислонила ее к высокому бокалу. Большие черные глаза смотрели без укора и без вины, только, может быть, с жалостью к ней, своей незнаемой, неведомой внучке, которой игра жизни выкинула ту же карту.
– Дедушка, – шептала Кристель, и глаза ее щипало от подступавших слез, – дедушка, милый, помоги. Дедушка, что мне делать?
А печальный юноша все так же смотрел с глянцевитой картонки вперед, как будто уже тогда прекрасно видел свой страшный путь.