При всей своей покорности, бедняжка, застегивая накидку, пробурчала: «А может, мне это и надоест». Ксавье злым голосом велел: повтори, что ты сказала, — и она неуверенно повторила. Ксавье Фронтенак с родными был всегда учтив и даже до мании щепетилен; таков же он был и в делах — но с Жозефой ему нравилось бывать грубым.
— Что ж, — сказал он, — теперь ты свои дела обделала, можешь и бросить меня. Только ты сразу все потеряешь, ты же идиотка. Тебе придется мебель продать, только, — продолжал он злорадно, — там все счета на меня выписаны, и квартира тоже на меня…
— Эта мебель не моя?
Он коснулся самого больного ее места. Она обожала свою большую кровать, купленную в Бордо у Левейе, расписанную тонкой золотой сеткой по дереву. На задней спинке изображены были факел и колчан со стрелами. Жозефа сама всегда считала, что факел — это какая-то сумка, из которой торчат чьи-то волосы, а колчан — другая сумка, с гусиными перьями. Эти непонятные символы ее не тревожили и не удивляли. Ночной столик, похожий на роскошный ковчежец с мощами, был даже слишком красив для своего содержимого, думала Жозефа. Но больше всего она любила зеркальный платяной шкаф. На фасаде у него были такие же сумки, связанные такой же лентой; еще там были розы, и Жозефа говорила, что может пересчитать у них все лепестки — «так все выпилено хорошо». Зеркало обрамлялось двумя колонками, сверху до середины желобчатыми, а внизу витыми. Внутренность шкафа, из более светлого дерева, «казала» стопки панталончиков, обшитых кружевами «в ладонь ширины», нижних юбок, кофточек с крахмальными оборочками, симпатичных лифчиков — гордость Жозефы: она «обожала всякое белье».
— Неужели не моя?
Она рыдала. Он обнял ее:
— Ну конечно, твоя, дуреха.
— И вообще, — продолжала она, сморкаясь, — что я так расплакалась, я же и не думала, что мы куда-то поедем. Думала, может, землетрясение, может, еще что…
— Вот видишь — а на самом деле просто старуха Арно-Микё приказала долго жить.
Он говорил бодро: был рад, что скоро увидит в родных местах детей своего брата.
— Бедной вдове господина Мишеля будет так одиноко…
Жозефа непрестанно с благоговением думала об этой женщине, которую привыкла так высоко ставить. Ксавье, помолчав, ответил:
— Если ее мать умрет, она станет очень богата. Тогда нет причины оставлять ей хоть грош из фронтенаковской части.
Он обошел кругом стола, потирая руки.
— Отнеси билеты в агентство. Я сейчас им черкну записочку; они ничего поперек не скажут — это мои клиенты. Отдадут деньги; оставь их себе. Как раз то, что я тебе должен за последние месяцы, — весело заключил он.
VIII
В тот день, когда Бланш уезжала в Виши (поезд отходил в три часа), семейство обедало в полной тишине, то есть молча, потому что в отсутствие разговоров еще оглушительнее гремели ножи и тарелки. Бланш с осуждением смотрела, с каким аппетитом едят дети. Вот и она когда умрет, они так же будут сметать блюдо за блюдом… Но разве она сама себя только что не поймала на мысли о том, кому достанется особняк на улице Кюрсоль? Грозовые тучи закрыли солнце, так что ставни приходилось открыть. На персиковый компот слетались осы. Залаяла собака, и Даниэль сказала: «Почтальон пришел». Все головы повернулись к окну, все глядели на человека, вышедшего из заказного леса с открытым ящиком, висевшим на груди. Даже в самой дружной семье каждый всегда ожидает себе письма, о котором не знают другие. Госпожа Фронтенак узнала на конверте почерк матери, в этот час лежавшей при смерти или, может быть, уже и умершей. Должно быть, она писала утром в день, когда случилось несчастье. Бланш долго не решалась вскрыть конверт, наконец решилась и разрыдалась. Дети в недоумении уставились на плачущую мать. Она встала и вышла, обе дочери вслед за ней. Никто, кроме Жан-Луи, не обратил внимания на большой конверт, который слуга положил перед Ивом: «Меркюр де Франс»… «Меркюр де Франс»… Ив все никак не мог вскрыть пакет. Там оттиски? Просто оттиски? Он узнал одну фразу — свою… Его фамилию переврали: Ив Фронтенон. Приложено было письмо: