И эти взрослые мальчики и девочки бежали, как когда-то, вдоль ручья, чтобы кораблик-огонек не потерпел крушенья. Солнце уже страшно пекло, опьяняя цикад, и мухи накидывались на всякую плоть живую. Бюрт принес телеграмму; дети с ужасом ее распечатали: «Немного лучше…» Какое счастье! Можно радоваться и хохотать не стыдясь. Но через пару дней дяде Ксавье пришлось вслух прочесть слова на синей бумажке: «Бабушке очень плохо…», и дети в унынье не знали, куда им девать свою радость. В гостиничном номере Виши бабушка Арман-Микё испускала дух. А здесь парк собирал весь жар долгих палящих дней. В лесном краю не видно, как подходят грозы. Они долго прячутся за соснами — выдает их только дыханье; потом они вдруг являются, как воры. Иногда на юге вдруг видно медное грозовое чело, когда буря еще не ярится. Если ветер свежел, дети понимали, что дождик идет где-то рядом.
Даже в те дни, когда вести из Виши приходили плохие, никто надолго не замолкал, не задумывался. Даниэль и Мари утешали себя тем, какое поминание будут служить по бабушке у кармелитов в Бордо и в монастыре Милосердия. Жозе объявлял: «Я почему-то думаю, все обойдется». Дяде Ксавье однажды вечером пришлось оборвать хор Мендельсона, который пел на крыльце на три голоса:
Вселенная полна Его бессмертной славы;
Хвалите Господа…
— Хотя бы ради слуг, — говорил дядя Ксавье. Жан-Луи возражай: музыка никому не мешает тревожиться и печалиться; и едва скрывался из его глаз огонек дядиной сигары на аллее, посыпанной гравием, как он запевал своим чудным, саднящим от ломки голосом арию из «Сен-Мара» Гуно:
Он обращался к ночи как к живому человеку, словно чувствуя прикосновение прохладной кожи и горячее дыхание:
Жан-Луи и Жозе сидели на скамейке у крыльца, запрокинув головы, и поджидали падающие звезды. Визжали девочки: к ним в спальню залетела летучая мышь.
В полночь Ив зажигал свечку, брал тетрадь стихов и карандаш. Уже петухи в селе перекликались со своими братьями на соседних фермах. Ив босой, в одной рубашке облокачивался на подоконник и смотрел на сонные деревья. Никто не мог знать, кроме его ангела-хранителя, до чего он был похож на отца в те же годы.
Утром телеграмма «Положение без изменений» была истолкована в благоприятном смысле. Утро выдалось лучезарное, довольно свежее из-за прошедших мимо гроз. Девочки принесли дяде Ксавье ольховых прутьев, чтобы он им наделал свистков. Но они еще требовали, чтобы дядюшка ничего не пропустил в этом обряде: снимая кору, надо было не только постучать по палочке рукояткой ножика, а еще и пропеть местную песенку: «Свети, свети, огонек, возьми хлеба в путь далек. Возьми половинку себе на дорожку…»
Дети хором подхватили бессмысленно-священные слова. Дядя Ксавье остановил их:
— Не стыдно вам в ваши годы заставлять меня дурью маяться?
Но все здесь втайне понимали, что по какой-то особенной милости время остановилось; они могли сойти с поезда, который не задерживается в пути; уже подростками, они плескались в детской купальне и не спешили выходить, хоть детство и ушло от них навсегда.
Новости от госпожи Арно-Микё приходили добрые. Этого и не ждали. Скоро вернется мама, и при ней уже нельзя будет дурачиться. Конец настанет смеху между Фронтенаками. Госпожа Арно-Микё выжила. Поехали встречать маму с девятичасовым поездом, ночь была лунная, свет струился по штабелям досок. Даже фонаря с собой брать не пришлось.
Когда вернулись со станции, мать ужинала, а дети смотрели на нее. Она переменилась, похудела. Однажды ночью, рассказывала она, бабушке было так плохо, что уже приготовили простыню завернуть ее (в больших отелях покойников выносят сразу же, под покровом ночи). Она заметила, что ее почти не слушают, что между дядей и племянниками заключен какой-то союз: непонятные шутки, многозначительные слова — целое таинство, куда она не допущена. Бланш замолчала, помрачнела. Она уже не держала на деверя зла, как некогда, потому что сама постарела и уже не имела прежних притязаний. Но ей было неприятно, как ласковы дети с дядюшкой, было противно, что все проявления их признательности обращались на него.