– Наш отец был богатым белым доктором, жил в маленьком городке. И то поле, где росли рудебекии, принадлежало нам. Я тоже по нему бегала.
Я кивнул. Вспомнил, что на месте Гринвич Виллиж тоже некогда была деревня, и мои родители были живы, и я бегал по полю у реки, засеянному просом. Носился по нему просто так, без всякой причины.
– Рабов у него было не так много, – хмурясь, продолжила она, – и мы жили в доме вместе с доктором и нашей мамой. Мы учились, хоть и не в школе – отец нанял нам частного преподавателя из Филадельфии.
– А я все удивлялся, откуда у вас такой акцент…
– Вот как? Отец изучал медицину на Севере. Большую часть времени мы просиживали за уроками, и отец одобрял, что мы научились так правильно говорить и писать. Чем сильно отличались от наших друзей и сверстников, детей рабов. Мы понятия не имели, что такие же, как они. Моя мать была африканкой всего на четверть… отец называл ее «дорогая», а нас с Люси – «мои любимые малышки». А потом в городке появился другой доктор. Ну, такой… как тогда говорили, очень много о себе воображал. И он насмехался над моим отцом – за то, что тот живет с черномазой любовницей. Непрестанно высмеивал его в присутствии коллег, начал переманивать к себе его пациентов. Ну, и тогда отец решил взять в жены белую женщину, чтобы спасти свою практику. Наверное, хотел улучшить свое положение.
Сказать, что я совсем не разбирался в реалиях рабства, как не разбирался во всех тонкостях нью-йоркской политики, было бы наглой ложью. Мерси с ее покойным отцом, преподобным Андерхиллом, хорошо информировали меня на эту тему. Они рассказывали мне совершенно отталкивающие вещи. Истории, которые мне хотелось нежно и незаметно изъять из воспаленного мозга Мерси, как достают червяка из красивого яблока. Я наслышался историй о невыразимой жестокости. Но никак не мог привыкнуть или смириться с ними. Напротив.
– Он также решил, что надо сменить всю обстановку в доме, – продолжила Делия. – Доктора обязаны придерживаться определенных стандартов. А денег на мебель не хватало. И тогда он продал мою маму какому-то незнакомцу, возвращавшемуся домой в Миссури, а сестру – на соседнюю плантацию. Я осталась в доме, но должна была работать наравне с остальными рабами. С сестрой виделась довольно часто, когда ей удавалось вырваться и забежать к нам. Думаю, если б не было этих свиданий, мы бы с ней обе просто сошли с ума.
– Люси, насколько я понимаю, тоже была домашней рабыней. – Неважно, как там ее настоящее имя, для меня она навсегда останется Люси. – Она занималась цветами, помогала устраивать банкеты и праздники…
– Да, постоянно возилась со всеми этими вазами, цветочками и букетами. Она так их любила.
– Если б я смог убить того сукиного сына, который вырезал надпись на груди твоей сестры, готов держать пари, что сделаю это, – шепотом признался я.
Эти мои слова вывели Делию из ступора. Она вздрогнула, подняла голову от колен.
– Вы это о чем?
– О тех словах. «Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся». О человеке, который наказал Люси, вырезав у нее на груди цитату из Библии. Его следует пристрелить, как бешеного пса.
И тут вдруг Делия расхохоталась. Звуки эти прозвучали в комнате столь неуместно, что я даже вздрогнул – словно от пистолетного выстрела. А она все продолжала смеяться, хоть и пыталась остановиться, прикрывая ладошкой рот. А в глазах светился испуг – из-за того, что никак не удается сдержать приступы этого столь неуместного веселья.
– Прошу прощения, – прошептала она через минуту. – Никто ей эту надпись на груди не вырезал. Она сама это сделала, обрезком какой-то грязной железяки. Она была такая красавица, сами знаете.
Делия произнесла эти слова ясно и четко. Они промаршировали прямо как солдаты-пехотинцы, которые больше не боятся смерти, как прежде. Если мне суждено дожить до ста лет, в чем лично я сильно сомневаюсь – и вообще одному Господу это ведомо, – до самой смерти не забуду, как выглядела она в тот момент, давая мне ключ к тайне, которую я просто не имел права раскрывать.
– Каждый на плантации жаждал урвать хотя бы кусочек этой красоты. Каждый жаждал ее, а многие мужчины в доме умели добиваться того, чего хотели. А она говорила, что никто из них теперь даже не взглянет в ее сторону, что никто не посмеет хотя бы заговорить с ней, даже хозяева, вот и оставила им это послание на самом видном месте. Думаю, они совершили огромное зло, продав детей, и тогда она немного тронулась умом. У меня были две племянницы и один племянник, и всех их продали на аукционе. И она после этого жила, как в аду. Я этих детей больше никогда не видела.
В горле у меня все сжалось, я был не в силах произнести ни звука. А вокруг вроде бы ничего не изменилось. И сам я был все тем же полицейским со шрамами, что и вначале, исходя из того, что вижу и слышу. И тут почти против своей воли я вдруг принял решение.
– Но потом случилось нечто такое, что все изменило. Тебя ведь продали, верно? На ту же самую плантацию? – спросил я, когда обрел наконец дар речи.
Она вздохнула.