Однако мое самое горячее желание состояло в том, чтобы наброситься на Фижака и заставить его рассказать правду о событиях ночью 14 сентября 1822 года. Тем для разговора имелось предостаточно. Отравление, озарение расшифровки, кома, прибытие к Фижаку, его роль, его реакция, его вмешательство и, возможно, вмешательство врача… В каком порядке стоило их разместить? По примеру Орфея Форжюри я терзал себя сомнениями. А если Изабелла мне солгала? Нет. А если она просто ошиблась? Ей сообщили, что Шампольон был отравлен, но она никогда не говорила об этом своему любовнику. Быть может, если позволительно использовать подобный термин, шпионкой манипулировали? Подобная практика — наверняка не редкость в этих подозрительных кругах.
Но каково тогда было их намерение?
Я трепетал все больше. Я не понимал, как человек, готовый умереть, мог именно в этот момент разрешить одну из загадок, наиболее недоступных человеческому разуму. Я не оскорблял гения дешифровщика, я лишь задавал себе такой вопрос. Мне казалось, это невозможно, вот и все… Если бы только Фижак согласился объясниться…
Но в Париже имелись дела посерьезнее, чем вопросы востоковеда, увлеченного поиском, истинный смысл коего никому не был известен. Мир ученых не волновало, содержала ли письменность фараонов нечто божественное. В нем зародилась гораздо менее почетная и гораздо более жалкая дискуссия. Там пытались вырвать у Шампольона его открытие, стремясь либо присвоить его, либо приуменьшить. Дешифровщик уже четыре месяца покоился в ореховом гробу совсем рядом с Форжюри, и грифы-стервятники готовились содрать с него кожу. Я не мог отказать себе в сравнении этих столь человеческих и столь скандальных чувств с эпидемией холеры, что поразила Париж в конце марта 1832 года. Да, я видел в этом нечто вроде притчи; точно длань отмщения слепо бьет, чтобы наказать узурпаторов. Преувеличение… Париж страдал. Париж боролся с холерой. К моему отъезду положение было крайне тревожным. Вернувшись в конце июня, я мог констатировать, что болезнь переместилась в людские умы. Все вокруг разлагалось. Все боялись заразиться. Все закрывались по домам. Все тормозилось страхом смерти, и ни у кого не было желания отвлекаться на какого-то дешифровщика.
Однако в то время как одни о нем забыли, другие решили этим воспользоваться, чтобы окончательно его уничтожить. А я не увидел Фижака.
Я пытался устроить встречу с ним. Он мне ответил, что очень занят, и это оправдание было сущей правдой. После смерти младшего брата на Фижака свалилось множество проблем.
Прежде всего, надо было заняться Розиной и Зораидой, дочерью Сегира. Фижак отвез их в деревню. Но этого было недостаточно. У них не осталось средств к существованию. Или почти не осталось. Тогда Фижак взялся за объединение огромного наследия Сегира: с одной стороны, чтобы его защитить, с другой — чтобы вести переговоры с правительством о ренте в пользу его семьи. Как же это было трудно! Можно себе представить всю степень презрения к дешифровщику, если пришлось назойливо просить и продавать государству его коллекции и его работы. Но не только это занимало Фижака.
Он обнаружил, что часть материалов исследований загадочно исчезла. Одной из самых значительных потерь была рукопись о цифровой системе египтян. Кто на это осмелился? Началось неприятное расследование. Кто хотел воспользоваться открытиями Сегира? Кому это нужно? Очень скоро у Фижака больше не оставалось сомнений: рукописи находились «в руках, которые ничего не забывали, были преступными и готовыми к решительным действиям»… В ответе был Сальволини,[205]
ученик Шампольона, проникший в его рабочий кабинет, чтобы своровать то, что ему не принадлежало. Фижак мне об этом написал. «Вы должны понять, что у меня, увы, нет времени с вами встретиться. Я веду это дело и слежу за всем, что публикуется об иероглифах. Если я узнаю рисунок, чертеж или манеру моего брата, я попытаюсь вмешаться, но сражение обещает быть суровым. — И закончил он следующим образом: — Я защищаю память моего брата.Я жил только для этого. Я не сомневаюсь, что его верные друзья будут действовать так же и не откажутся оказать мне помощь, если я их об этом попрошу. Но только в этом случае». Послание было понятно. Молчание вплоть до нового распоряжения. А пока — безоговорочная поддержка… И ничего взамен.
Я больше не двигался вперед. Я натянул поводья. Нередко я посещал Сегира на кладбище Пер-Лашез. Я пользовался этим, чтобы поприветствовать и двух моих друзей, Моргана и Орфея. Я приносил ветку лаврового дерева на аллею Акаций, где находились их могилы. И так уж случилось, что однажды утром я столкнулся с Фижаком. Я увидел его издалека. Он шел очень медленно, весь какой-то сгорбленный. Кажется, он говорил. Возможно, с Сегиром…
— Как я понимаю, у нас одна и та же мания…
Он вздрогнул, поднял глаза. Встреча со мной его не обрадовала. То была наша первая встреча после моего возвращения. Сентябрь 1832 года, 15-е число. Фижак казался совершенно опустошенным. Когда я осторожно поинтересовался, какие новости, он ответил тихим голосом: