Историческая наука, духовно нищая, Богом не вразумляемая, не знает, что такое истинное Христово просвещение, и почти обоготворяет Петра. Даже историки, казалось бы, до конца уразумевшие нравственное ничтожество петровых дел, кончают его характеристику великим восхвалением. Так, например, Ключевский, с беспощадностью изобразив облик Петра, вскрыв жалкую судьбу его реформ в XVIII веке, после последних уничтожающих слов: “Петр надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе и через рабовладельческое дворянство водворить в России европейскую науку, народное просвещение; хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно. Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства — это политическая квадратура круга, загадка, разрешавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная”,— после этого, уничтожающего всякий смысл дел Петра I, определения историк: говорит: “можно мириться с лицом, в котором противоестественная сила самовластие (или иначе (примеч. автора) отсутствие любви) соединяется с самопожертвованием, когда самовластен, не жалея себя, идет напролом во имя общего блага, рискуя разбиться о неодолимые препятствия и даже о собственное дело”.. Конечно, если бы Ключевский, этот учитель современных поколений людей, знал христианскую истину, то так не мог бы говорить. Истина эта следующая: “если раздам всё имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том, никакой пользы” (I Кор. 13 гл.).
Та же мысль, что и у Ключевского, у историка Костомарова выражена еще резче:
“Задавшись отвлеченной идеей государства и принося ей в жертву временное благосостояние народа, Петр не относился к этому народу сердечно (курсив наш). Для него народ существовал только, как сумма цифр, как материал, годный для построения государства. Он ценил русских людей настолько, насколько они были ему нужны для того, чтобы иметь солдат, каменщиков, землекопов или своею трудовою копейкой доставлять царю средства к содержанию государственного механизма”.
Что может быть ужаснее такой характеристики. И вот все-таки Костомаров утверждает, что у Петра было “некое высокое качество, которое побуждает нас, помимо нашей собственной воли, любить его личность, забывая его кровавые расправы и весь его деморализующий деспотизм, отразившийся зловредным влиянием и на потомстве”.
Что же это за высокое качество в человеке, заставляющее любить его, несмотря на всю его зловредность? Это называется преданностью идее, которой он всецело посвятил свою душу (“самопожертвование”, как сказано у Ключевского). Костомаров считает: “преданность идее — нравственной чертой в человеке, которая невольно привлекает к нему сердце”. И далее Костомаров говорит: “Петр любил русский народ не в смысле массы современных ему людей (т. е. не своих ближних), а в смысле того идеала, до какого желал довести народ”.
Здесь не только мнение Костомарова, здесь превосходно высказаны вообще мысли, присущие так называемому образованному обществу, как они окончательно сложились к XX веку. И этим засвидетельствовано глубочайшее извращение понятий добра и зла среди этого общества.
Костомаров говорит не о христианской любви к Петру. Любовь христианина к злодею, извергу выражается тем, что он скорбит о его душе, молится за него, прося простить его (“ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Иисусе” (из вечерней молитвы). Но сердце христианина никак не может быть привлекаемо к человеку только за его преданность той или иной идее, если этот человек не любит людей и приносит и себя и других в жертву своей идее. Напротив, сердце христианина ужасается такой преданности, как губительному извращению чувств в человеке. Костомаров вставил здесь очень верное слово: “это высокое качество в нем, помимо нашей собственной воли, побуждает нас любить Петра”. Помимо нашей воли! — это значит: сердце христианина отвращается от таких дел, но наш ум, которому преданность идее кажется высоким чувством, увлекает нас, соблазняет…
Преданность идее не нравственная черта, это черта умственная. При таком словоупотреблении, как у Костомарова, или, иначе, у просвещенного европейским просвещением общества, высокие слова (сердце, любовь, нравственная черта) не соответствуют тем высоким понятиям, которые они должны обозначать. Они становятся пустыми словами — путают или извращают понятия — происходит игра понятиями или, иначе, смещение добра и зла — самое страшное, что может происходить в христианском обществе. Сердце наше сделалось рабом нашего ума.