Я в изумлении поднял брови. Мы презирали тех, кто шел служить или работать к немцам. Таких людей у нас, не стесняясь, называли шкурами или предателями. И меня поразил спокойный Димкин ответ.
— Как? Он же старый коммунист!
— А ты думаешь, старые коммунисты сидят сейчас без дела? Они все работают… Чтобы скорее изгнать фашистов.
— Что же делает твой отец? — настаивал я.
Но от Димки я так ничего и не узнал. Уже потом он признался, что Кожедубов ушел в партизаны.
А фашисты выходили из себя, видя, что наши люди не хотят на них работать. Только и слышно было по городу: того расстреляли, другого отправили в концлагерь, третий уже писал из Германии — его фашисты силой увезли на работу.
Однажды мама вернулась из деревни, куда ходила менять свои платья на картошку, расстроенная и бледная. Я пристал к ней с расспросами: в чем дело?
— Сынок, — прижала меня мама к груди, — не лучше ли будет, если вы с Левой уйдете в деревню? Я уже договорилась с одним очень хорошим человеком…
— Чтобы меня укрывали от фашистов? — обиделся я. — Никогда этого не будет!
И вот случилось непоправимое. Настал день, когда к нам пришли двое: немец и их «переводчик» Мурашов. Они велели мне и Левке немедленно собираться. Мы хотели удрать, но около подъезда нас поджидала машина.
На станции творилось что-то невероятное. Немцы оттесняли всех провожающих за железную решетку, которой был обнесен вокзал. Стонущая, плачущая толпа нажимала на нее с такой силой, что, казалось, решетка не выдержит и рухнет. Я все глядел туда, ожидая, что придет мама. Но только после второго звонка вдруг увидел ее, рванулся и подбежал.
Она протягивала мне сквозь железные прутья свои маленькие холодные руки:
— Не плачь, сынок! Береги себя!
Я испугался за маму. Губы, щеки, каждая морщинка на ее лице вздрагивали, но глаза были сухими.
— Мама, мы все равно убежим…
— Будь осторожен, сынок!
Меня с силой оторвали от решетки. Немец, подгоняя прикладом, заставил убраться всех в вагон.
Прозвучал сигнал отправления, и под крики, плач и стоны собравшихся трое смелых и отважных отправились на запад.
— Вот и встали мы на Тропу… Только пятками наперед! — сказал Левка, и в темноте вагона трудно было понять, смеется он или плачет.
НЕВОЛЬНИКИ
Нас везли куда-то уже пятые или шестые сутки. Поезд подолгу стоял на станциях, потом раздавался громкий стук буферов, рывок — и вагон медленно, со скрипом и визгом, снова начинал двигаться. Где мы ехали, никто объяснить не мог; мимо больших станций поезд проходил не останавливаясь, а названия мелких ничего нам не говорили.
Своих продуктов у нас давно не было, и приходилось дважды в день становиться в очередь, чтобы получить полкружки какой-то темной бурды, которую приносили два дюжих краснощеких немца.
Они сразу начинали кричать:
— Нун, шнелль! Эрфассен им флюге! Шнелль, шнелль![75]
Мы все голодали, но особенно тяжело приходилось Левке. На него было страшно смотреть. Бледный, с синими губами, он тяжело ворочал черными глазищами, и его огромные уши казались еще больше. Ему никогда не хватало баланды, и часто мы с Димкой отдавали Левке свой паек.
Однажды, когда в кружку плеснули чуть-чуть тепловатой жидкости, Большое Ухо возмутился и закричал:
— Филь цу вениг! Цухабе![76]
Фашиста поразило, что какой-то русский мальчишка говорит с ним по-немецки, он осклабился, зачерпнул полную поварешку и плеснул Левке прямо в лицо:
— Да хает ду, руссише швайн![77]
Левка склонился, утираясь рукавом, и, когда разогнулся, я увидел на его лице слезы.
— Иди, Любаша! Может, тебя не оплеснет, — повернулся Левка к небольшой женщине с красивыми голубыми глазами.
Женщина тоже стояла в очереди. Все пассажиры звали ее Любашей. Когда Любаша впервые появилась в вагоне, мы заметили в ее руках два больших свертка. Уже в дороге она развязала пестрый узел, и мы увидели в нем крошечного ребенка, который немедленно стал плакать тоненьким голоском. Женщина схватила ребенка на руки, быстро дала грудь.
Все с изумлением смотрели на нее. Какой-то пожилой колхозник, у которого на правой руке не было пальцев, спросил:
— А как же ты пронесла ребенка?
— Я его маком накормила. Он и спал до самого вагона. Хорошо хоть Андреевна надоумила.
— Хорошо-то хорошо, — проговорил парень и осекся.
— А что? — тревожно спросила Любаша.
— Да так… Трудно тебе с ним будет…
— А без сыночка мне еще тяжелее. Совсем невмоготу было бы.
Как уж женщина прятала ребенка, когда в вагон входили немцы, трудно сказать. Но на третий или четвертый день у нее исчезло молоко. Мальчик заливался плачем. Наконец, не выдержав, под мелким холодным дождем Любаша стала в очередь, чтобы получить побольше пойла. Изможденный ребенок спал у нее на руках. Протянув немцам кружку, Любаша стала просить их дать хоть немного на долю сынишки.
Немцы весело переглянулись и заржали.