Подобная отчужденность прослеживалась у Гейзенберга и в отношении «Уранового общества». Он оставался «выше всего этого», равнодушно относясь к ядерным разработкам[161]
, и на исходе войны с радостью воспользовался достижениями ядерной программы как средством обеспечения безопасности для себя и своих коллег. На самом деле в конце войны Гейзенберг больше внимания уделял своим академическим исследованиям, посвященным космическим лучам, чтению лекций за рубежом, выступая в роли посла немецкой культуры.И именно эти лекции выдавали его истинные убеждения. Бывшие коллеги Гейзенберга, жившие в оккупированной нацистами Европе, считали, что Гейзенберг очень охотно играет роль представителя деспотического, ненавистнического, злого режима. Казалось, что он всерьез увлечен стратегией культурного империализма, которую исповедовал режим. Националистический пыл Гейзенберга, который, с его точки зрения, решительно не равнялся нацистской идеологии, для других, кому пришлось пожить под нацистским игом, мало чем от него отличался. Возможно, Гейзенберг и считал себя полностью аполитичным, но многие его коллеги думали иначе.
И вот такое положение Гейзенберг так и не смог полностью осознать. В итоге оказалось совершенно неважным, что он
Немецкая программа так никогда и не достигла промышленных масштабов, поскольку физики полагали, что бомбу создать невозможно. Они не сделали бомбу именно потому, что считали ее технически нереализуемой, —
Песенка о Нобелевской премии
Гровс получил копии отчетов Риттнера из Фарм-Холла и изучил их с большим интересом, делая немало пометок на полях. На самом деле из этих документов можно было узнать не так много нового, разве что причины неудачи немецкой программы. Записанные беседы позволили слегка прояснить, что волновало физиков, узнать, каково их отношение к будущему и чаяния, связанные с ним, но не раскрыли никаких новых тайн.
Заточение ученых в Фарм-Холле продлилось до зимы 1945 года, и физики становились все беспокойнее. Задержки с принятием решения о судьбе пленников и явная неуступчивость британских властей приводили к жарким стычкам между учеными и их тюремщиками. Физики угрожали нарушить правила, гарантировавшие условно-досрочное освобождение, писали письма, в которых требовали немедленного выхода на свободу и возможности вернуться в Германию для продолжения научной работы.
Правда, эту мрачную обстановку разрядила одна новость.
16 ноября
Сначала физики сомневались в подлинности этого заявления, и Риттнер пообещал проверить информацию, связавшись с Лондоном. Тем не менее ученые отпраздновали новость со вкусом. Лауэ произнес эмоциональную речь, которая заканчивалась так:
Но моя речь будет во многом неполной, если я также не упомяну еще одного человека — вашу жену. Вероятно, она также узнала о новости; какие же противоречивые чувства должны обуревать ее в этот вечер! Тем не менее я надеюсь, что радость в ее душе все же возобладает — радость и гордость за то, что она имеет такого мужа. Господа! Давайте поднимем бокалы и выпьем за здоровье Отто и Эдит Ганов! Слава им обоим!
И Лауэ, и Ган не могли при этом сдержать слез.
Кроме тостов из уст Дибнера и Виртца на том празднике прозвучала наскоро написанная «Фарм-Холлская песенка о Нобелевской премии», которая начиналась так[162]
:В свою очередь, Лиза Мейтнер стала жертвой избирательной памяти и зависти со стороны своего научного соперника. Она, несомненно, заслуживала либо разделить премию по химии с Ганом, либо получить премию по физике. Но не получила ничего. В меморандуме от 8 августа немецкие физики отстаивали уже иной