Ничто, как страх перед вредоносным воздействием разного рода колдунов и чародеев побуждал правительство снова и снова подтверждать свою беспощадность к ним. Даже Воинский устав Петра 1 в числе прочих воинских преступлений называл чернокнижие и колдовство. Такой злоумышленник «по состоянию дела в жестком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть». «… Весьма сожжен имеет быть?» Сегодня тpуднo судить, сколь преувеличены были опасения по поводу разного рода чародейств, волшебства и порчи. Единственное, что можно сказать с уверенностью, это то, что возникли они не из НИЧЕГО и строились не на пустом месте. Этот страх перед порчей, наговором, сглазом разделяли равно люди как низкого социального звания, так и верхи общества. Как всегда в такой ситуации, особую настороженность и подозрение вызывало все незнакомое, чуждое. Олеарий рассказывал об иностранце-цирюльнике, имевшем неосторожность привести с собой в Москву скелет. В глазах москвичей – более убедительным свидетельство его союза с темными силами не могло и быть. Костра цирюльнику избежать, правда, удалось, сожгли только скелет. Самому же ему пришлось спешно бежать из Москвы и вообще из России. В другом случае во время пожара у немца-художника увидели старый череп. Еще немного, пишет Олеарий, и самого художника бросили бы в огонь.
Вот почему, когда случалось, что заподозренный в колдовстве не попадал на костер и не оказывался на плахе, это можно было считать великим везением. Даже счастьем. Стоило Афанасию Наумову (Афоньке Наумђнку, как именовался он в сыскном деле) сболтнуть, что он-де умеет готовить колдовское зелье из лягушачьих костей, как на него тут же заведено было дело, и сам он оказался в застенке. Там, как легко было догадаться, он быстро сознался не только в колдовстве и порче, но от боли и ужаса оговорил множество людей.
Дело тянулось более года, после чего бояре рассудили: чтобы другим неповадно было, надлежит отсечь ему, Афоньке, руку, а также ногу, после чего сжечь его. Приговор поступил государю, который проявил, однако, неожиданное и редкое в таких делах милосердие – вместо казни навечно сослать злодея в Сибирь. Но даже за решеткой и в кандалах Афонька продолжал быть опасен. Особая «память» за подписью думного дьяка предписывала «его держати в тюрьме до государева указу с большим же береженьем, чтоб он из тюрьмы не ушел, и к тюрьме, где он Афонька посажен будет, никаких людей припускати и говорити с ним ни о чем давати не велети, так же и в дороге, как его в Сибирь повезут, никаких людей к нему припускати и говорити с ним никому ни о чем давати не велети ж».
Такими историями, часто с куда менее благополучным исходом, полны папки архива сыскных дел и Тайной канцелярии. Попавшие по колдовскому делу шли в застенок, на плаху или костер, не вызывая ни малейшего сочувствия у современников. Столь велик и небезосновательно, был страх перед творимым ими злом. С торжеством и ужасом смотрели прохожие на злодея, которого на телеге везли на казнь, не отличая при том невинного от виноватого.
Одним из тех, кто и сам не без удовольствия, надо думать, наблюдал такие сцены, был некий Федор Иванов Соколов, по должности подъячий Саранской воеводской канцелярии. История того, что произошло с ним, сохранилась и известна из тех же папок сыскных дел, которые упоминал я.
Года через три после женитьбы подъячий стал замечать со стороны жены некоторую холодность. Он попробовал было привязать жену подарками. В 1715 году, съездив по делам службы в Казань, он привез ей «полушлафрок, объяриновый, померанцевый, кругом обложен сеткою серебряной», за баснословную цену – 60 рублей. Подарок, очевидно, возымел эффект, но, как можно полагать, ненадолго.
Столь большие траты, которые позволял себе влюбленный подъячий, шли, как можно предположить, не из скудного его жалования. На мысль эту наводит тот факт, что не прошло и года, как претерпел он неприятность по службе и попал в тюрьму. Неприятность эта повлекла за собой другую, куда более серьезную. При обыске в платье его найдены были пять «писем» (записок), написанных его рукой: «На море, на окиане, на острове на Буяне, и тута ходил и тута гулял…»