Впрочем, мало что изменилось. Запах стойкого перегара впитался в стены и все поверхности. В коридоре теперь нет паласа — только голый фанерный пол. Кухня завалена грязной посудой, преимущественно запотевшими стаканами и пустыми бутылками. А в большой комнате почти ничего не изменилось, добавилось лишь несколько деталей: грязный ковер, отсутствие одной из гардин, мама на диване.
Она выглядит ещё хуже, чем при нашей последней встрече, хотя в тот раз была вусмерть пьяна и ползала на четвереньках, не узнавая меня. Совсем иссохшая, с серой кожей, отросшими серыми корнями. Боже, она похожа на старуху в свои 48 лет. Выцветший, хотя и чистый халат, делает её совсем худой, жалкой. Сажусь возле нее, прикладываю ладонь ко лбу — горячая. От этого движения она просыпается и смотрит на меня.
Сначала взгляд затуманен после сна, но потом эхпроясняется и она хрипло тянет: Машка… И я с удивлением отмечаю, что ее дыхание совсем не смешано с алкогольными парами. Трезвая. В коем-то веке.
— Что с тобой? — я взываю к своей броне, говорю спокойно и размеренно, не хочу впадать в эмоции.
— Болит тут, — показывает она на желудок. — И тут, — уводит ладонь под правое ребро. — Все болит.
— Мам, ты врача вызывала?
— Нет. Машка, я так рада тебя видеть, — она протягивает руку ко мне, хочет прикоснуться, но я боюсь этого прикосновения. Не знаю, что должна испытать. — Думала, умру тут одна. Серёга за обезболивающими пошел. Давно уже.
— За бухлом он пошел, мам, — жёстко констатирую я.
Неожиданно ее скручивает спазм, и она громко стонет, сжавшись в комок. Трясущимися руками лезу в свою аптечку, ищу, что может ей помочь. Есть обезболивающее, но можно ли ей его? Ставлю ей градусник, чтоб понять, насколько все плохо, а пока достаю телефон, чтобы почитать в интернете, что это может быть.
Но телефон снова сдох. Так не вовремя. На градуснике 38.2. Иду в ванную и мочу холодной водой полотенце. Прикладываю компресс ко лбу матери, и она протяжно выдыхает, словно от облегчения.
— И давно лежишь?
— Не знаю, может, несколько дней. Маш, не уходи, ладно. Посиди со мной немножко, расскажи что-нибудь.
— Надо вызвать скорую.
— Не поеду я никуда.
Она слабо машет рукой, но затем ее лицо снова искривляет гримаса боли.
— Где твой телефон? — сердито спрашиваю я.
— В твоей комнате.
Моей комнате. Это уже давно не так. Открываю дверь и окунаюсь в свои юношеские кошмары. Они прорывают путь к давно запрятанным страхам. Столько лет я боялась возвращаться сюда после учебы, потому что не хотела дышать этим, слышать это, видеть. Страшилась, что на кухне снова будут бухать дружки-алкоголики отчима, а мама после очередной смены на "Чулочке" к ним присоединится.
И сейчас я словно окунулась в то время, когда притворялась спящей и молилась, чтоб в мою комнату никто не вошёл. Когда сжималась под одеялом, слыша крики и маты. Когда плакала, не понимая, закончится ли это когда-нибудь.
Тут тоже почти ничего не изменилось — какие-то старые плакаты, закрывающие цветастые обои, кровать, стол, шкаф. Все выглядит неухоженным, грязным, поросшим слоем пыли, но хотя бы целым. На столе — старый Самсунг, кнопочный, облезлый, но на удивление, с пополненым балансом, так что мне удается набрать 112.
Они не спешат. Видимо в ночь итак полно срочных вызовов, и женщина средних лет с сильными болями в животе не в приоритете. В ожидании врачей пытаюсь хоть немного привести квартиру в порядок, открываю на кухне и в комнате окно, пуская морозный воздух сквозь квартиру. Выкидываю мусор, мою посуду. Достаю полис и паспорт, не исключено, что придется ехать в больницу.
Мама старается заполнить тишину своими вопросам: как я, где, что нового. А я пытаюсь не пустить ее под свою броню. Туда уже залез Руслан и поселился в уголке моего тщательно оберегаемого сердца. Боже, сейчас такой мелочью кажется все, что произошло у него в квартире. Хочет рисовать дурацкие унизительные комиксы — пусть рисует. Спал с нашей офисной давалкой — да плевать. Если он не собирается делать этого снова — а я ведь даже не дала ему и слова сказать — то все это не имеет значения.
Вот, что по-настоящему страшно. Вот, что серьезно. Столько раз я плакала, умоляла маму закодироваться, но слышала только одно: я не алкоголичка, я могу вообще не пить. Но не могла. Она не могла.
Мы обе справлялись с гибелью отца, как умели. Я с утроенным усердием занималась танцами, на которые меня отдал отец, она — топила горе в стакане. Я пыталась посвятить свои успехи его памяти, а она стереть его из своей. И дядя Сережа, появившийся неизвестно откуда, только поощрял этот порыв. С ним она впервые ушла в запой, с ним перестала меня замечать, с ним убила в себе остатки женщины, которую я помнила — веселой, доброй, красивой.
И что же сейчас? Ужасным грузом висит во мне вина за то, что я ее бросила во всем этом, стала жить для себя, вытеснила ее из своего сердца. Но она не слушала меня, никогда не слушала. Я ничего не могла сделать. И жить во всем этом я тоже не могла.