- Время... время собирать камни и время их бросать, - возвестил он торжественно и сам же слегка зарделся: это прозвучало не так, как ему хотелось, и он кашлянул в знак того, что предоставляет желающим долгожданную возможность испепелить его немым укором в глазах. - В общем, моя точка зрения такова, что пусть! Пусть, пусть, пусть! Пусть все летит в тартарары! Пусть женится! Лично я пас, как говорится... Эх, в карты давно не играли! В картишки!
- Глеб! - воскликнула Нина Евгеньевна, уронив руки, призванные донести до него ее беспомощный призыв. - Как ты можешь! Ведь ты же один из первых в нашей библейской группе! Ведь у нас семья, наконец!
- Нет у нас никакой семьи! - воскликнул Глеб Савич, странно взмахнув рукой с вывернутым, острым локтем. - Ничего у нас нет... вот и все!
Глава двадцатая
БАЛОВЕНЬ-МУЧЕНИК
Глеб Савич высказал самое наболевшее, – то, что напухло в душе, как нарыв, как гноящаяся рана: он причислял себя к мученикам и страдальцам. Его тайные муки были скрыты от людского глаза, и, глядя на него, никто бы не подумал, что Глеб Савич Бобров, любимец партера и лож, баловень сцены, страдает. Он предпочитал молчать о своих душевных ранах и в разговоре о себе, человеке, конечно же ранимом и деликатном, считал уместной насмешливую, слегка небрежную снисходительность, освобождавшую собеседника от обременительной обязанности слишком ему сочувствовать.
Причиной этому была отнюдь не ложная скромность и самоуничижение, и Глеб Савич ни перед собой, ни перед другими не умалял значения собственных переживаний. Напротив, он словно бы признавал некую общественную опеку над своим душевным покоем, миром и благополучием. Глеб Савич имел полное право сказать обществу: вот люди, лишившие меня спасительного покоя, причинившие мне душевную боль. И общество тотчас ополчилось бы на виновных, их разоблачило и покарало.
О, как возмутилось и вознегодовало бы общество, узнав о том, что вместо прихотливых настроений, капризов, шалостей, вольностей и причуд артистической жизни, вместо размышлений о сути искусства, религии, чтения книг и бесед с умными людьми, - такими, как отец Александр и кое-кто из их библейской группы, его любимец Глеб Савич Бобров ведет жизнь, полную будничной борьбы и мучений! Но он не прибегал к гласности (хотя теперь это и в моде), а молчаливо нес свой крест. В этом-то и была его роль страдальца, страдальца тайного, добровольного и безропотного.
Глеб Савич был уверен, что люди, которые досаждают ему своими просьбами, вечно чего-то требуют, на что-то претендуют, корят его тем, что он не проявляет о них заботу, на самом деле лишь благодаря этой незримой заботе и существуют. Его тайное мученичество и страдальчество словно питало их живительными, целебными, омолаживающими соками, и когда Глеб Савич воскликнул, что у него нет семьи, он из молчаливого и тайного страдальца впервые превратился в страдальца явного. Он облачился в гладиаторские доспехи и двинулся в наступление, чтобы уязвить лезвием меча тех, от кого сносил унижения и на кого копил не отмщенные обиды. И его не заботило, как он будет выглядеть в их глазах и каким именем его назовут. Глеб Савич соглашался на любое имя, лишь бы освободиться от того, что подпочвенной влагой напирало изнутри, из кромешных потемок души. Он упивался собой в эту минуту и даже ощущение собственной неправоты - чудовищной неправоты! - не останавливало его воинственную и страдальческую душу.
Глава двадцать первая
НЕЗРИМЫЙ ИСПОЛНИТЕЛЬ
Света боялась в себе неожиданного.
С детства она росла без отца, и мать, поглощенная своими мыслями и заботами, не обращала на нее особого внимания. Поэтому Свету никогда никто не воспитывал, не вразумлял, не наставлял, и вместо воспитателя и советчика она чутко прислушивалась к тому мнению о себе, которое складывалось у окружающих. Чтобы вести себя правильно, надо было ни в чем не противоречить этому мнению, оправдывать его своими словами, жестами и поступками: это было единственным способом избежать ошибки. Поэтому Свету охватывал страх, если в душе поднимались неведомые ей чувства, она суеверно гнала их прочь, хватаясь за спасительную соломинку знакомого и привычного.
Запас привычного истощался, а запасы неведомого скапливались, набухали и лавиной устремлялись в прорехи, которые она не успевала латать. Минутами Света до неузнаваемости менялась. Кто-то помимо нее произносил слова, сопровождая их не свойственными ей, пугающе чуждыми жестами. Кто-то совершал поступки, которых Света никогда не ждала от себя и не знала, как их оценить, как к ним относиться и с чем их сверять.