Мне она никогда не рассказывала о своих занятиях с отцом и, как я ни допытывался, хранила молчание и презрительно пожимала плечами, словно я сам не знал, о чем спрашивал (спрашивал по глупости). Ей нравилось изобразить все так, будто у них с отцом от меня секреты, страшные тайны. Тайны, разумеется, связанные с метеорологией и потому столь притягательные для меня, что я тогда бредил ею и мучительно завидовал сестре, обладавшей передо мной столь явным преимуществом. Сестра же передо мной подчеркнуто гордилась своей ролью избранной, допущенной в святая святых отцовского кабинета (ту его часть, где стояли метеорологические приборы), посвященной: «Ах, мне папа такое рассказал про перистые облака!.. Тебе он никогда не расскажет! И не надейся – никогда! А ты знаешь, что это такое – физика приземного слоя? А вот я знаю!»
Ева нарочно подходила к окну и долго созерцала барометр - так, чтобы я при этом в завороженном остолбенении созерцал ее. Созерцал, недоумевая, что же такого особенного она в нем увидела. Стараясь еще больше заинтриговать меня, она усиленно морщила лоб, словно производя в уме какие-то вычисления, сложные расчеты, и с полученным ответом бежала к отцу, сидевшему за письменным столом. Она тянула его за руку, чтобы он нагнулся к ней поближе, шепотом называла полученную цифру и заискивающе, подобострастно спрашивала: «Правильно? Ну, скажи - правильно?» «Умница. Все совершенно правильно», - одобрительно кивал отец, и Ева окидывала меня торжествующим взглядом своих раскосых фиалковых глаз, после чего мне оставалось лишь пристыжено удалиться, спрятаться, забиться в угол, мучительно ревнуя и завидуя.
Словом, сестра создавала непреодолимые препятствия для моей любви к отцу, поэтому я от ревности и зависти невольно тянулся к матери.
Я, как покорная собачонка на привязи, ходил за ней по комнатам, стоял возле туалетного столика, когда она причесывала свои особенно пышные после мытья и сушки, шатром накрывавшие плечи волосы и подравнивала пилкой ногти, выкрашенные лаком цвета бычьей крови. Я подсаживался к ней на диван, когда мать читала переводные романы, раскладывала пасьянсы или просто отдыхала, подложив под локоть сложенные пирамидой атласные подушки. Для меня это было продолжением того же соперничества. Мне хотелось, чтобы наше сидение вместе с матерью воспринималось так же, как сидение отца и Евы, было его точным зеркальным отражением.
Но этих внутренних побуждений, этого желания с кем-то сравниться, кому-то уподобиться матери я не выдавал, а сама она их во мне не угадывала. Ту же настойчивость, с которой я ее преследовал, мать принимала как доказательство, что я люблю ее больше, чем отца, и таким образом равновесие было восстановлено: я считался маминым сыном, а сестра папиной дочкой. Но это не приносило мне удовлетворения, а, наоборот, заставляло страдать, поскольку я чувствовал, что, хотя мать и называет меня своим любимчиком, но при этом не любит так, как отец любил Еву.
Любил Еву и мог бы любить меня, если бы не тайные козни сестры…
Навещавшие нас знакомые, родственники, соседи по дому, с которыми мы дружили, вместе отмечали праздники и получали от них в подарок милые пустячки, очаровательные безделушки, тоже не допускали мысли, что мать и отец способны когда-нибудь расстаться, и постоянно твердили об этом. А как же иначе, ведь они были примером и образцом! Во время шумных застолий, когда открывали шампанское, все затыкали уши, ожидая хлопка освободившейся от проволочных оков пробки, и произносили витиеватые восточные тосты, их называли счастливой супружеской четой. И, конечно же, уверяли, что они созданы друг для друга, проживут вместе сто лет и проч., проч.
Гостям и в голову не приходило, что тем самым они невольно склоняли мать и отца к разрыву. Те совершенно терялись от этих разговоров о собственном счастье, этих тостов и заверений, шутливых просьб непременно пригласить на золотую свадьбу. Они вымученно улыбались, что-то пытались произнести в ответ, но сбивались, путались и не находили слов. Краснели и опасались взглянуть друг на друга как на разоблаченных заговорщиков, сообщников в некоем недостойном, постыдном деле.
Им казалось, что произносимые слова выражают совсем иную мысль, противоположную той, которую им стараются внушить. По мнению матери и отца, их так настойчиво не убеждали бы, что они счастливы, если бы они не были так несчастны, и это несчастье теперь не спрятать, не утаить, не замаскировать. Не будь этих разговоров, здравиц и поздравлений и они бы наверняка притерпелись, приноровились друг к другу, но выговоренное мнимое счастье обязывало признаться в несчастье.
Обязывало, словно вызванный в суд свидетель того преступления, которое им до этого удавалось скрывать.