Честертон признается в «Ортодоксии»: волшебные сказки внушили ему убеждение, что «мир причудлив, изумителен, он мог бы быть совсем другим. И таков, как он есть, он прекрасен…» (ощущение такое, словно что–то
Царство Фаэри — это вымышленный мир; иначе говоря, он создан из реальных образов, точно так же, как горшок сделан из глины, а картина написана красками. Однако мы уходим туда в поисках света, которого не находим в первичном мире. Создание или ощущение такого мира — отчасти творческий акт; мы настаиваем на своем неотъемлемом праве «творить в соответствии с законом, по которому сотворены сами»[92]
, то есть «по образу и подобию Творца». Через образное мышление мы особенно остро чувствуем суть творения, Божьего воображения, которое зачинает и порождает первичный мир. Там рождаются слова. Там сущности могут быть иными, чем «здесь», их может вообще не быть. Там мы, словно впервые, провидимПамятуя об этом, посмотрим на описание Лориэна через восприятие Фродо. Начало я привожу; но стоит вернуться к «Властелину Колец» и перечитать главу полностью. Эти строки, мне кажется, производят ярчайшее, едва ли не мистическое впечатление, заложенное в самом сердце книги.
Ему казалось, что он сделал шаг в окно, распахнутое в давно исчезнувший мир. Он видел, что на этом мире почиет свет, для которого в его языке слов не находилось. Все, на что падал взгляд, было четким и словно очерченным одной линией, как будто каждую вещь задумали и создали только что, прямо на глазах; и вместе с тем каждая травинка казалась неизмеримо древней.
«Эльфийское» — особая красота или даже квинтэссенция красоты. Из этого отнюдь не следует, что красивы
Это ощущение свободы и желанной бесконечности; но и чувство, что мы вернулись домой в конце долгого пути. Одним словом, мне кажется, это отблеск
Стремление к запредельной красоте неразрывно связано с печалью, с ощущением бесконечной удаленности или разлуки — ведь мы так далеко от дома. Толкин соотносит его со звездным светом, с музыкой, с шумом воды. Эльфийское искусство обращено главным образом к памяти, и потому в нем есть печаль. С ходом времени бремя воспоминаний становится все тяжелее; а когда время завершится, память останется только у эльфов.
Трагедия их в том, что их тоска и любовь обращены к
В конечном счете, Толкина занимает то, что сам он называет «облагораживанием» рода человеческого, а мы уже убедились, что это подразумевает учение о праведности и красоте. «Эльфийское», смешавшись с человеческой сущностью, облагораживает нас, поскольку эльфы — это наша связь с первозданным Светом. Их наследие в нашей крови (как элемент нашей природы) дарит нам возможность вспомнить Свет, сиявший в глазах тех, кто жил в Валиноре задолго до появления луны и солнца.
Свет «искусства, неотъединенного от разума»[93]
— свет изначального соучастия. Он омывал мир, изливаясь из рук Творца, когда «увидел Бог, что это хорошо»[94]. Чуткая восприимчивость к этому свету или к воспоминанию о нем и привлекает нас в эльфах. Без тоски по свету и красоте мы никогда не смогли бы прийти к новому, более сознательному соучастию или приобщению, которое предвосхитили Барфилд и Толкин, хотя и по–разному. Как считал Толкин, такое приобщение стало возможным во Христе, через дар Святого Духа. Тем самым христианское искусство, в отличие от искусства эльфов, способно преодолевать и отражать бесконечное расстояние между небом и землей. (Полотно Фра Анжелико[95] сияет небесной славою, сквозь земные формы[96].)