Удавались ей портретные рисунки и камеи с изображением родных, вырезанные или вылепленные из пасты или воска. Традиция гравировки камей — древнее искусство. Обыкновенно на камнях вырезывали разнообразнейшие сюжеты. Мифологические истории, портреты правителей и героев. Нередко развлекались и всякими легкомысленностями, изображая Амура, Психею, Венеру, Диониса, сердечки со стрелами и все другие зажигательные истории древнего фольклора.
Вообще для портретов существуют разные варианты изображения — профиль, анфас, в три четверти, даже — с затылка. Если про камеи, когда на них помещалось сразу несколько лиц, располагались они часто раздельно и были обращены друг к другу или отвернуты в противоположные стороны. А были и как бы следующие один за другим, так называемые соединенные профили, известные под названием capita jugata. Таким образом изображения будто проявлялись друг за другом. В Эрмитаже хранятся удивительные образцы двойных камей — знаменитые древняя «Гонзага» и «Марс и Беллона», выполненная в Англии по заказу императрицы Екатерины.
Дивную вещь создала и Мария Федоровна по образцу античных камей в редком жанре двойного портрета, которая также находится в Эрмитаже. С необыкновенной любовью из агата вырезала она профили своих старших сыновей Александра и Константина.
Вообще детей своих, будучи в большой привязанности, она изображала в разных видах и техниках. Подражая античности, Мария Федоровна нарисовала групповой портрет своих шестерых детей. Ну, тех, что в тот момент имелись в наличии. Профилями, выходя один за другим, они, умножаясь, будто развивают перспективу и умножают фамилию. Потом мастерица повторила этот удивительный рисунок в пасте и воске на бумаге. Работы эти находятся в коллекции Эрмитажа. Картинка с изображением внуков очень приглянулась императрице Екатерине. Детские профили с нее позже изготовил Федот Иванович Шубин — в мраморе, а Жак-Доминик Рашетт — в гипсе и фарфоре.
Рисунок сделался культовым в императорской семье и в публике и поместился в императорском собрании. Оставим его там на сохранении.
Перенесемся теперь на много лет вперед из России в Англию, в Лондон. И застанем там в изгнании безмятежно живущего Александра Ивановича Герцена. Мы застанем его в момент, когда он, основав уже Вольную русскую типографию, готовит под трон Николая I бомбу под названием «Полярная звезда».
Отчего-то, и это не очень очевидно, Александр Иванович люто ненавидел Николая Павловича. Будто у него были личные счеты. Будто в сердце сидела такая занозливая обида, как если на детской елке в Кремле у него, гостя, полюбившийся подарок отобрали в пользу капризного хозяина.
Притом из «Былого и дум» мы понимаем, что Герцен только наблюдал Николая со стороны и не был лично представлен высочайшим милостям. За вычетом милостей заочных, но вполне осязаемых. — Герцен за политические вольности побывал в ссылке в Перми и Вятке. Интересно тут наблюдать, откуда выросли эти самые политические вольности. А выросли они из лихого юношеского энтузиазма, когда два мальчика, один из которых Герцен, другой же — также небезызвестный нам Николай Платонович Огарев, в 1827 году дали на Воробьевых горах клятву приверженности свободе. И в чем же выражалась приверженность свободе? — в верности несостоявшемуся императору Константину Павловичу… — «Я воображал, в самом деле, — с горечью вспоминал Герцен выступление дворян в декабре 1825 года, — что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть. Отсюда целый год поклонения этому чудаку. Он был тогда народнее Николая». Вот как.
Из вятского поселения на службу во Владимир Герцена вытаскивает вечный ангел Василий Андреевич Жуковский. — Не без помощи Александра Николаевича, великого князя и цесаревича, как говорят. Ссылка, конечно, — счет к империи, но не такой уж, как кажется, чтобы сделаться «бомбистом».
Итак, известны герценовские воспоминания коронации Николая I в Москве летом 1826 года, случившейся после памятной казни главных участников декабрьской трагедии 1825 года. Будучи еще, в общем-то, ребенком, примечает он за Николаем все его духовное бездушие. Вернее, имея только детские свои наблюдения, Герцен перекладывает их на бумагу в зрелости и без пощады делает молодого императора совершеннейшим мерзавцем. Он отказывает Николаю Павловичу даже в эффектной, как видели многие, внешности. Он отнимает у того и способность к истинной любви, замечая, что Николай вряд ли «страстно любил какую-нибудь женщину (…); он „пребывал к ним благосклонен“, не больше». Понятно, имперский образ у Герцена собирался с силами годами и выписан уже умелой рукой, но спешащей будто за детскими глазами.