Наконец настал условленный час. Эмилия явилась на свидание, с виду спокойная, но Валанкур был так сильно возбужден, что несколько минут не мог говорить. Наконец, оправившись, он сказал:
— Эмилия, я любил вас… любил больше жизни, но я погубил себя своим поведением. И после этого я хотел вовлечь вас в несчастный для вас союз, вместо того, чтобы нести достойную кару— лишиться вас… Я жалкий человек, Эмилия, но я не хочу быть подлецом. Я решил больше не стараться пошатнуть ваше решение в угоду моей эгоистической страсти. Я оставлю вас, Эмилия, и постараюсь найти себе утешение в мысли, что если я несчастен, зато вы можете быть счастливы. И не думайте, чтобы заслуга жертвы принадлежала мне, сам я никогда не мог бы достичь такой силы духа, чтобы отказаться от вас; мне помогло ваше благоразумие…
Он остановился, а Эмилия через силу удерживала слезы, поминутно навертывавшиеся ей на глаза. Ей хотелось сказать ему:
«Вот теперь вы говорите так, как бывало говорили прежде», — но она удержалась.
— Простите мне, Эмилия, — продолжал он, — все страдания, которые я причинил вам, и если вы когда-нибудь вспомните несчастного Валанкура, то знайте, — единственным его утешением будет уверенность, что вы уже не страдаете от его безумств.
Слезы закапали из глаз Эмилии; он опять готов был впасть в безумное отчаяние, но Эмилия старалась призвать на помощь все свое присутствие духа и покончить свидание, еще больше растравлявшее скорбь их обоих. Заметив ее слезы и то, что она собирается уходить, Валанкур еще раз попытался побороть свои чувства и успокоить ее.
— Память об этом горьком часе будет впредь моей охраной, — сказал он. — О! никогда уже никакое искушение и ничей пагубный пример не соблазнят меня на дурные дела, — молвил он, — меня спасет память о вашем горе…
Эмилия была несколько успокоена этим уверением.
— Теперь мы расстанемся навеки, — сказала она, — но если вам дорого мое счастье, то не забывайте: ничто не будет так способствовать ему, как сознание, что вы исправились и по-прежнему можете уважать самого себя.
Валанкур взял ее руку, глаза его застилались слезами и последнее «прости» было заглушено его вздохами. Через несколько мгновений Эмилия проговорила с волнением:
— Прощайте, Валанкур, будьте счастливы!
Она пыталась отнять свою руку; но он крепко держал ее, и она была омочена его слезами.
— Зачем затягивать эти минуты? — произнесла Эмилия едва слышным голосом, — они слишком тяжелы для нас обоих.
— Какая мука! какая мука! — восклицал Валанкур. Оставив ее руку и опустившись на стул, он закрыл лицо руками. Несколько мгновений слышались его раздирающие душу вздохи. Эмилия молча плакала, а Валанкур боролся со своим горем; наконец она встала, чтобы уйти. Он из всех сил старался казаться спокойным.
— Опять я огорчаю вас, — молвил он, — но вы простите меня, видя, как я терзаюсь.
Потом он прибавил торжественным голосом, трепещущим от сердечной муки:
— Прощайте, Эмилия, вы всегда останетесь единственным предметом моей любви. Когда-нибудь вы, может быть, вспомните о несчастном Валанкуре, но вспомните с жалостью, а не с уважением. О, что значит для меня весь мир без вашего уважения! Однако я опять впадаю в свою прежнюю ошибку: нельзя дольше испытывать ваше терпение, да и я сам могу дойти до отчаяния…
Он прижал руку Эмилии к губам своим, взглянул на нее в последний раз и поспешно вышел.
Эмилия осталась сидеть на том же месте; сердце ее так болезненно ныло, что она едва могла перевести дыхание; долго прислушивалась она к его удаляющимся шагам, пока они не замерли в отдалении. Наконец ее вывел от оцепенения голос графини, послышавшийся из сада, и первый предмет, попавшийся ей на глаза, был стул, на котором только что сидел Валанкур. Слезы, сдерживаемые в первую минуту под влиянием смутного удивления, вызванного уходом Валанкура, теперь хлынули с новой силой и доставили ей отраду. Через некоторое время она немного успокоилась и могла вернуться к себе.
ГЛАВА XLI
Вернемся теперь к Монтони; его ярость и досада по поводу бегства несчастной Эмилии скоро сменились другими более насущными заботами. Его хищнические экспедиции давно перешли за границы терпимого и достигли таких размеров, что им уже не мог потакать даже тогдашний робкий, продажный сенат Венеции; решено было одним ударом сокрушить его могущество и удовлетворить пострадавших от его насилий.